Отель «Нью-Гэмпшир» - Джон Уинслоу Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он целую вечность играл со своим бокалом. Я успел заказать еще два пива. Он был поглощен кафе «Захер», он смотрел на «Захер» в последний раз; конечно, он воображал, будто это кафе принадлежит ему и что он живет здесь.
— Твоей матери, — сказал он, — все это понравилось бы.
Он сделал неопределенный жест рукой, затем уронил ее на колено.
«Что „все“ ей бы понравилось?» — подивился я. Отель «Захер» и кафе «Захер» — о да. Но что еще ей бы понравилось? Ее сын Фрэнк, который отрастил бороду и пытается расшифровать послания своей матери с того света при помощи портновского манекена? Ее младшая дочь, которая пытается подрасти? Ее старшая дочь, пытающаяся выведать все, что знает порнограф? А я? Сын, который следит за языком, но больше всего на свете хочет переспать со своей сестрой. И Фрэнни тоже этого хочет! Именно потому она, конечно, и пошла к Эрнсту.
Отец не мог знать, почему я заплакал, но он сказал самые правильные слова.
— Так уж плохо не будет, — успокаивал он меня. — Человеческая натура очень здорово устроена — приучается ко всему, — сказал мне отец. — Если мы не становимся сильнее от того, что потеряли, или оттого, что нам чего-то не хватает, или оттого, что мы хотим что-то, но не можем получить, — сказал отец, — то мы никогда не сможем стать достаточно сильными, правда? А что еще делает нас сильными? — спросил отец.
Все в кафе «Захер» наблюдали, как я плачу, а отец меня успокаивает. Вот почему, наверно, это кафе лучшее в мире: здесь есть что-то, не позволяющее никому испытывать самодовольство при виде чужого несчастья.
Отец обнял меня за плечи, и мне стало легче.
— Покойной ночи, мистер Берри, — сказал бармен.
— Auf Wiedersehen, — сказал отец: он знал, что больше никогда сюда не вернется.
На улице все изменилось. Было темно. Была осень. Первый же человек, который поспешно прошел мимо нас, был одет в черные брюки, черные модельные туфли и белый смокинг.
* * *
Отец не заметил человека в белом смокинге, но мне было не по себе от этого предзнаменования, от этого напоминания; человек в белом смокинге был одет для Оперы. Он, должно быть, спешил, чтобы не опоздать на спектакль. Наступил, как предупреждала Фельгебурт, «осенний сезон». Сама погода дышала иначе.
Сезон 1964 года в нью-йоркской «Метрополитен-опере» открывался «Лючией ди Ламмермур» Доницетти. Я прочел об этом в одной из оперных книг Фрэнка, но он сомневался, чтобы «Лючией» могли открывать сезон в Вене; скорее, сказал Фрэнк, для открытия подобрали бы что-нибудь более венское — «их обожаемого Штрауса, их любимого Моцарта, даже этого боша, Вагнера». А я понятия не имел, когда в том году открыли оперный сезон — в тот же вечер, когда мы с отцом видели человека в белом смокинге, или раньше. Ясно было одно: Опера уже открылась.
— Родную «Лючию», по-итальянски, образца тысяча восемьсот тридцать пятого года, впервые поставили в Вене в тысяча восемьсот тридцать седьмом, — рассказывал мне Фрэнк. — И потом, конечно, сто раз возобновляли. Пожалуй, самой примечательной, — добавил Фрэнк, — была постановка с Аделиной Патти в главной роли, а особенно тот вечер, когда у нее вспыхнуло платье, — как раз когда она начала петь безумную сцену.
— Что значит «безумная сцена», Фрэнк? — спросил я его.
— Это надо было видеть, чтобы поверить, — ответил Фрэнк, — но даже и тогда поверить было трудно. В общем, платье Аделины Патти вспыхнуло как раз в тот момент, когда она начала петь безумную сцену. В те дни сцена освещалась газовыми фонарями, и она, очевидно, слишком близко подошла к одному из них. И ты знаешь, что сделала великая Аделина Патти? — спросил меня Фрэнк.
— Нет, — признался я.
— Она сорвала с себя горящее платье и продолжала петь, — сказал Фрэнк. — В Вене, — добавил он. — Вот ведь времечко было.
В одной из оперных книг Фрэнка я прочитал, что с «Лючией» Аделины Патти вечно было все не слава богу. Например, в Будапеште во время безумной сцены кто-то свалился в партер с галерки, прямо на женщину, и в общей панике прозвучал крик: «Пожар!» Но великая Аделина Патти воскликнула: «Никакого пожара!» — и продолжала петь. А в Сан-Франциско какой-то псих бросил на сцену бомбу, и опять бесстрашная Аделина Патти вернула аудиторию на свои места. И это несмотря на то, что бомба взорвалась!
— Маленькая бомба, — уверял меня Фрэнк.
Но та бомба, которая на наших с Фрэнком глазах поехала к Опере между Арбайтером и Эрнстом, не была маленькой; эта бомба была тяжелой, как Грустец; эта бомба была большой, как медведь. И едва ли в тот вечер, когда мы с отцом сказали auf Wiedersehen кафе «Захер», в Венской опере давали «Лючию» Доницетти. Но я предпочитаю думать, что это была «Лючия», — по моим личным причинам. Именно в этой опере уйма Schlagobers и крови (даже Фрэнк согласен) и еще эта дикая история о брате, который свел свою сестру с ума, а потом в могилу, заставив ее выйти за нелюбимого человека… ну, сами видите, почему именно этот вариант Schlagobers и крови казался мне наиболее подходящим.
— Все так называемые серьезные оперы — кровь и Schlagobers, — сказал мне Фрэнк.
Может быть, и так, не знаю, все-таки я недостаточно разбираюсь в опере, но мне кажется, что именно «Лючии ди Ламмермур» полагалось бы идти в Венской опере в тот вечер, когда мы с отцом вернулись в отель «Нью-Гэмпшир» из отеля «Захер».
— На самом деле совершенно не важно, какая именно это была опера, — всегда говорит Фрэнк, но я предпочитаю думать, что это была именно «Лючия».
Мне нравится думать, что, когда мы с отцом вернулись в отель «Нью-Гэмпшир», знаменитая безумная сцена еще не началась. В фойе сидела медведица Сюзи — без своей медвежьей головы! Она плакала. Отец прошел прямо мимо Сюзи, не обратив ни малейшего внимания на то, как она расстроена, и на то, что она не в образе! Но мой отец привык к несчастным медведям.
Он пошел прямо наверх. Он собирался рассказать Визгунье Анни плохие новости о радикалах, плохие новости об отеле «Нью-Гэмпшир».
— Возможно, она с клиентом или на улице, — сказал я отцу,