Письма. Часть 2 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спасибо за книжку — дошла и прочла.[1404]
Мой адрес пока — прежний и очень рада буду письмам. Морозы прошли, на днях будет весна, и я с наслаждением поездила бы с Вами по всем загородам — у меня нет спутника — на весь Париж — никого. Есть городок с дивным названием Mantes, я туда давно рвусь — там собор и сады — и больше ничего. Нет! еще поезд, который люблю — безумно. — Жаль. —
Сердечный привет от Мура: Вы ему очень понравились. Нынче говорю ему о двух мальчиках, с к<оторы>ми хочу его познакомить (он не хочет: собирают марки!) — Они мне показали всех своих медведей, и у них есть рулетка, и они мне сразу предложили с ними играть… Мур: „Еще бы! Кто Вам чего не предложит! Вы — как медведь! взять за губу — и повести“.
Похоже? — Похоже.
МЦ.
ШЮЗВИЛЛЮ ЖАНУ
Рождество 1909 г. — Рождество 1930 г.
Москва — Медон
Дорогой Жан Шюзвилль!
Вы еще помните обо мне? Вы были так молоды, мы оба были молоды. Это было в Москве. Было Рождество. Шел снег. Вы писали стихи. Я писала стихи. Мы читали их мадемуазель Héléne Guedwillo[1405]
Вы любили Франсиса Жамма, я любила Эдмона Ростана. Но мы хорошо понимали друг друга. Мадемуазель Guedwillo любила стихи и молодость.
Приехав в 1925 г. в Париж, я уже не возобновила связей ни с кем из моего детства. Прошлое всегда в прошлом, а это прошлое (война, революция) было абсолютно прошлым, никогда не существовавшим.
Но я все же никогда не могла услышать Ваше имя без того, чтобы в моем воображении не возникли Москва — снег — Рождество — очки — молодость — это видение тотчас вызывало улыбку, которая устанавливала между моим собеседником и мной большую дистанцию, чем та, что отделяет 1909 г. от 1930 г. Вас я впускала в свое детство, а мой собеседник оставался за его пределами,
________
Дорогой Жан Шюзвиль, когда мадам Г<ородецк>ая[1406] передала мне Ваш сувенир,[1407] — не будем бояться громких слов, которыми все равно невозможно выразить наши ощущения, — я испытала чувство, похожее на воскрешение: не Ваше воскрешение, а именно мое, я воскресла такой, какой была в прошлом.
То, что не засвидетельствовано, никогда не существовало. Я — это то, что не засвидетельствовано.
Дорогой Жан Шюзвиль, в жизни я, как правило (сама того не желая), приносила сама себе больше вреда, чем добра. Особенно своими письмами. Я всегда хотела быть собой, собой целиком. Часто я зря преувеличивала.
Итак, может быть, я себе причиняю вред тем, что сейчас пишу Вам это письмо, вместо того, чтобы написать другое, приятное, „простое“ и ненужное
_________
Дорогой Жан Шюзвилль, вот и Рождество. Приезжайте ко мне. Это в пригороде — Meudon — напишите, и я буду Вас ждать.
Маршрут такой: садитесь в маленький поезд на станции Invalides — или Pont de l'Alma — или Champs de Mars — или Mirabeu — выходите на станции Meudon — Val-Fleury — пройдете через мостик — поднимитесь по улице Louvois и, не сворачивая ни направо, ни налево, Вы окажетесь прямо перед моим домом — 2, Avenue Jeanne d'Arc, первый этаж слева, постучите.
Предпочтительно к 4 часам.
Вы увидите моих детей. Вы меня видели ребенком.
МЦ.
СЕВЕРЯНИНУ ИГОРЮ
<28-го февраля 1931 г.>
Начну с того, что это сказано Вам в письме только потому, что не может быть сказано всем в статье. А не может — потому, что в эмиграции поэзия на задворках — раз, все места разобраны — два; там-то о стихах пишет Адамович, и никто более, там-то — другой „ович“ и никто более, и так далее. Только двоим не оказалось места: правде и поэту.
От лица правды и поэзии приветствую Вас, дорогой.
От всего сердца своего и от всего сердца вчерашнего зала — благодарю Вас, дорогой.
Вы вышли. Подымаете лицо — молодое. Опускаете — печать лет. Но — поэту не суждено опущенного — разве что никем не видимый наклон к тетради! — всё: и негодование, и восторг, и слушание дали — далей! — вздымает, заносит голову. В моей памяти — и в памяти вчерашнего зала — Вы останетесь молодым.
Ваш зал… Зал — с Вами вместе двадцатилетних… Себя пришли смотреть: свою молодость: себя — тогда, свою последнюю — как раз еще успели! — молодость, любовь…
В этом зале были те, которых я ни до, ни после никогда ни в одном литературном зале не видала и не увижу. Все пришли. Привидения пришли, притащились. Призраки явились — поглядеть на себя. Послушать — себя.
Вы — Вы же были только той, прорицательницей, Саулу показавшей Самуила…[1408]
Это был итог. Двадцатилетия. (Какого!) Ни у кого, может быть, так не билось сердце, как у меня, ибо другие (все!) слушали свою молодость, свои двадцать лет (тогда!) Двадцать лет назад! — Кроме меня. Я ставила ставку на силу поэта. Кто перетянет — он или время? И перетянул он: Вы.
Среди стольких призраков, сплошных привидений — Вы один были — жизнь: двадцать лет спустя.
Ваш словарь: справа и слева шепот: — не он!
Ваше чтение: справа и слева шепот: — не поэт!
Вы выросли, вы стали простым. Вы стали поэтом больших линий и больших вещей, Вы открыли то, что отродясь Вам было приоткрыто — природу. Вы, наконец, раз-нарядили ее…
И вот, конец первого отделения, в котором лучшие строки:
— И сосны, мачты будущего флота…[1409]
— ведь это и о нас с Вами, о поэтах, — эти строки.
Сонеты. Я не критик и нынче — меньше, чем всегда. Прекрасен Ваш Лермонтов — из-под крыла, прекрасен Брюсов… Прекрасен Есенин, — „благоговейный хулиган“ — может, забываю — прекрасна Ваша любовь: поэта — к поэту (ибо множественного числа — нет, всегда — единственное)…[1410]
И тó, тé!.. „Соната Шопена“,[1411] „Нелли“, „Карета куртизанки“[1412] и другие, целая прорвавшаяся плотина… Ваша молодость.
И — последнее. Заброс головы, полузакрытые глаза, дуга усмешки, и — напев, тот самый, тот, ради которого… тот напев — нам — как кость — или как цветок… — Хотели? нàте! —
— в уже встающий — уже стоящий — разом вставший — зал. Призраки песен — призракам зала.
ЗАЙЦЕВЫМ Б. К. и В. А
11-го января 1932 г.
Meudon (S. et О.)
2, Av<enue> Jeanne d'Arc
Дорогие Борис Константинович и Вера Алексеевна. Во-первых — с Новым Годом, во-вторых (а м. б. это во-первых) — с новым Наташиным счастьем (если только правда)[1413] — а в-третьих, милый Борис Константинович, похлопочите, как всегда, о выдаче мне пособия с писательского вечера.[1414] Наши дела ужасные. Сердечный привет и всяческие пожелания от нас всех.
М. Цветаева
Прошение прилагаю.
ЗИБЕР-РИЛЬКЕ Р
24-го января 1932 г. воскресенье
Meudon (S. et О.), France,
2, Avenue Jeanne d'Arc,
Дорогая госпожа Рут,
Ваша подпись, когда я прочла ее, была для меня ударом — ведь еще вчера вечером я заглядывала в Вашу колыбель, совершенно не зная, „что из нее (Вас) получится“. И вот — спустя столько лет — получилось. В каждом письме — стихе — время останавливается — навсегда, то есть становится чем-то вечным. (Если этого нет, значит, и написанного вовсе нет — или оно ничтожно.) Вечно начинается маленькая Рут.
Вот почему, дорогая госпожа, этот — почти что — ужас и это — более чем изумленье, когда я увидала Вашу подпись. Значит, время все-таки движется. Значит, есть какое-то иное время, которое только и делает, что движется.
— Точно так и с Р<ильке>. В своих ранних письмах молодой Р<ильке> останавливается — неподвижно, как он стоял у окна, — навсегда.
И пока я пишу эти строки, мне становится ясно, что Р<ильке>, собственно, никуда не двигался (в смысле своего продвиженья, развития), он всего лишь рос, как наши русские столпники, что пятьдесят лет подряд неподвижно стояли на деревянном столпе и в конце концов перерастали небо.
(Я знаю, что Р<ильке> любил ходьбу, но когда в ходьбе не замечаешь, не чувствуешь своих ног, ощущая собственный шаг лишь по бегущим (летящим) мимо небесам и землям, это опять-таки рост — неподвижность — устремленность.
Вам хотелось бы иметь письма? — Длинное, длинное тире. — Чтобы напечатать? Или только прочесть (получить)?
Когда четыре года назад я перевела на русский несколько его писем (кажется, из книги (или журнала) его памяти в издательстве „Insel“) и еще одно женское письмо о нем („Неизвестная“ (Inconnue[1415]) — знаете ли Вы это письмо — из книжки Эдмона Жалу), я написала небольшое предисловие: почему я не публикую писем Р<ильке> ко мне. Кратко: раз я не сделала этого вчера, почему я должна это сделать сегодня? Произошло ли что-либо между вчера и сегодня, что дало бы мне внутреннее право (и могло бы пробудить желание) сделать это? Его смерть? Но во мне его смерть еще не исполнилась, ведь я каждую минуту хочу ему что-то сказать — и говорю — даже о погоде. Есть русское поверье, что душа после смерти тела пребывает в доме еще сорок дней. Я тоже в этом уверена — кроме числа дней. С моей матерью (умерла в 1905-м[1416]) я никогда не разговариваю, она вся для меня обратилась в образ и вечность.