Из истории русской, советской и постсоветской цензуры - Павел Рейфман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди версий была и такая, тоже сомнительная: поджигают помещики-крепостники, возненавидевшие царя за освобождение крестьян. Вернее всего, все эти версии были несостоятельны. Пожары возникли в обстановке послереформенной сумятицы. Много бывших крепостных, особенно дворовых, оказались «на воле», да и водка сильно подешевела в связи с отменой «откупов» (ее и называли «дешевка»). Объяснение причины пожаров может оказаться похожим на размышления Толстого, писавшего в «Войне и мире» о причинах пожара Москвы во времена Наполеона (дело не в поджогах; в таких условиях Москва не могла не загореться).
Панику усиливала напряженная обстановка в Царстве Польском, накануне восстания, которое началось в 63 г. Оно увеличило страх обывателя и одновременно вызвало в обществе волну официального патриотизма. Изменение общественной атмосферы, общественного климата. Не только под влиянием действий правительства и «разжигания страстей» в реакционной печати. Напуганы были не только реакционеры, обыватели. О Достоевском мы упоминали. Н. С. Лесков в «Северной пчеле» (№ 143 за 62 г.), признавая связь между пожарами и «нигилистами», призывал полицию «образумить молодежь» (156). Письмо Кавелина Герцену с резким осуждением «поджигателей». Тургенев позднее вспоминал, что, когда он вернулся в Петербург в день пожара Апраксинского двора (26 мая 62 г.), первое восклицание, вырвавшееся из уст первого встреченного знакомого: «Посмотрите, что ваши нигилисты делают! жгут Петербург!» (10.347). К этому времени слово «нигилист» было подхвачено тысячами голосов и повторялось в связи с пожарами. Тютчев, имея в виду их, писал об оправдании самых решительных мер против поджигателей. В обществе (речь идет именно об обществе, а не только о правительственных кругах) начался поворот к реакции. Вчерашние либералы превращаются в ярых реакционеров, «нигилисты» в «титулярных советников». Об этом пишет Щедрин в «Нашей общественной жизни», в 1863 г., в первой хронике возобновленного «Современника». Это отмечает Герцен в «Былом и думах», в последнем разделе главы «Апогей и перигей».III. Оба называют 62 г. переломным. «Я <…>утверждаю, — пишет Щедрин, — что, в 1862 году, в нашу общественную жизнь, равно как и в нашу литературу, проникла благонамеренность», существенный признак которой «заключается в ненависти к мальчишкам и нигилистам» (46). Писатель упоминает о событиях 62 года: «летом 1862 года, по случаю частых пожаров в Петербурге, ходили слухи о поджогах — благонамеренные воспользовались этим, чтоб обвинить нигилистов», «всё это было до 1862 года, но в этом году россияне вступили в новое тысячелетие… Как же тут не созреть, как не пойти в семена!» (стр.46; в 1862 г. торжественно отмечалось тысячелетие российского государства). Щедрину вторит Герцен отмечая, что именно в 1862 г. возникает совсем другая обстановка, чем прежде: повсюду толки о пожарах, разгул реакции, клевета. Положение «Колокола» все труднее и труднее, как у витязя на распутье. Трусость. Гниение: «Семь лет либерализма истощили весь запас радикальных стремлений» (Герц. Том 11. Ч.7. С. 312).
Несколько слов о революционных демократах. В советском литературоведении обычно шла речь о безусловной верности их позиции. Они противопоставлялись не только консерваторам, официальному лагерю, но и либералам. Ленин осуждал «либеральные колебания» Герцена («Памяти Герцена», «Из прошлого рабочей печати в России»). Он признавал заслуги Герцена, утверждал, что революционер в нем всегда брал верх, но либеральные колебания, по Ленину, большой его недостаток. Вслед за Ленином, советские историки и литературоведы, как пример таких колебаний, рассматривали статьи Герцена «Через три года» («Ты победил, галилеянин»,58 г.), «Very dangerous!!!» («Очень опасно!!!», 59 г.), «Лишние люди и желчевики», (60 г.) и др. Герцену противопоставлялись, как положительный пример, революционные демократы 60-х гг., в первую очередь Чернышевский, который особенно близок Ленину.
В исследованиях, созданных после развала Советского Союза, там, где авторы нередко просто меняют плюс на минус и наоборот, революционность не в моде. Но и это не является решением вопроса. Настороженное восприятие Герценом крайнего радикализма не является его слабостью. В этом он прав. Однако, есть и другое. В своей положительной программе Герцен, конечно, утопист. Но и крайние радикальные призывы революционных демократов были не менее утопичны. Утопично их совершенно беспочвенное обращение к крестьянству, вера в близкую крестьянскую революцию. Один из самых крупных знатоков истории России второй половины XIX века, П. А. Зайончковский, вскоре после того, как мы познакомились и поняли, что можем друг другу доверять, закрыв подушкой телефон (опасался прослушиванья), говорил, что никакой революционной ситуации в Росссии 60-х гг. не было. Следовало бы добавить: и хорошо, что не было. Это он и подразумевал. В ином случае мог возникнуть только бунт, «бессмысленный и беспощадный», кровавый и потопленный в крови. В начале 1970 гг., когда происходила наша беседа, такие утверждения являлись крамолой. В существовании первой революционной ситуации (считалось, что была еще и вторая) не принято было сомневаться (по крайней мере, никто не решался выразить свои сомнения в печати). Создана была специальная исследовательская группа под руководством академика М. В. Нечкиной по изучению революционной ситуации в России 60-х годов. До этого Нечкина всячески революционизировала декабристов и их окружение, в том числе Пушкина (книга «Грибоедов и декабристы» и др.). Подобный же подход применялся в отношении 1860-х гг. Группа провела массу исследований, собрала горы фактического материала, в том числе ценного, полезного, верного. Огромное количество публикаций. Но вопроса: «а был ли вообще мальчик?» никто не задавал (во всяком случае, вслух). Всё было подчиненно заранее сформулированной концепции: доказать существование революционной ситуации. И «доказали», сами в это поверив. Как и поверили искренне радикальные представители общественного движения 1860-х годов. Они считали, что революция может произойти в самое ближайшее время. Чернышевский полагал, что она совершится где-то в 63 году (см. в романе «Что делать?» главу «Перемена декораций»: события 65 г. происходят уже после революции). Обращение революционных демократов с их призывами к современникам, тем более к простому народу, являлось насквозь утопическим, могло только напугать, оттолкнуть большую часть общества. Оно не могло встретить широкой народной поддержки и не встретило ее. Когда либеральные издания обвиняли «нигилистов» в том, что те подтолкнули правительство и общество к реакции, они не во всем ошибались. Подтолкнули с самыми лучшими намерениями, что дела не меняло.
Следует, пожалуй, кратко остановиться на соотношении Чернышевкого (он, по словам Ленина, стоял во главе революционных демократов 6о-х гг.) и С. Г. Нечаева, приверженца концепции: интересы революции всё оправдывают. В советском литературоведении их самым решительным образом противопоставляли. Чернышевский изображался как положительный идеал революционного политического деятеля, Нечаев — как его антипод, авантюрист, провокатор, циник, не имеющий никаких этических норм (см. Дост. т.12.с192-218 и указанные там источники). В таком противопоставлении немало справедливого, но заметно и стремление идеализировать, отделить хорошую, истинную революционно-демократическую радикальную идеологию от плохой, неистинной. Между тем у них, при всех отличиях, было много общего.
Не только в высказываниях Чернышевского, что история — не тротуар Невского проспекта и делать её в белых перчатках нельзя, которые с одобрением приводит Ленин. В романе «Что делать?», в концепции «разумного эгоизма», можно уловить мысль о несостоятельности этических норм, всех коренных оснований существующего общества. Можно, конечно, утверждать, что такие нормы — «лживая, лицемерная мораль» эксплуататорского общества, которую вполне позволительно нарушать. Но, в конечном итоге, такой подход приводил к разрушению всякой этики, как подход «Эстетических отношений искусства к действительности» — к разрушению всякой эстетики. Напомню, что Вера Павловна имеет двух мужей, а Лопухов — двух жен. Это и по современному законодательству подсудное дело. Да и ряд других эпизодов романа, мимоходом упоминаемых, должны подчеркнуть, что «новые люди» — парни «крутые» и умеют добиваться своих целей (что бы вы подумали, например, если бы за то, что вы не уступили дороги встречному, он положил бы вас лицом в грязь; что бы было, если бы на узкой дороге встретились два таких «новых человека»). Важное значение с этой точки зрения имеет глава пятая, «Новые лица и развязка». Кирсанов в ней берет на себя право решать, жить или умереть Кате Полозовой, готов дать ей отраву. А отец её, прежде с пренебрежением относившийся к Кирсанову, думает о нем почти с восхищением: «Экий медведь<…>умеет ломать» и повторяет: «Вы страшный человек!» Полозов вспоминает берейтора Захарченко, объезжающего жеребца: тот «хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у ''Громобоя'' сильно порваны, в кровь». На вопрос Полозова: неужели бы он на самом деле отравил Катю, Кирсанов совершенно холодно отвечает: «Еще бы! Разумеется». На слова Полозова о том, что он страшный человек, Кирсанов возражает: «Это значит, что вы еще не видывали страшных людей» и думает про себя: «показать бы тебе Рахметова» (423). Отсюда не далеко до принципа «всё позволено» ради доброй цели. А затем, что и вообще «всё позволено». К чему и пришли авторы прокламации «Молодая Россия» в начале, а «нечаевцы» в конце 60-х гг.