Пушкин. Кюхля - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несчастье, как всегда, бродит там, где есть чужие! Словом, он настиг эту пару. В бесстыдном положении! Ему поручена эта молодость, он надзирает, печется и просит об одном – не мешать! Но этот Пушкин, который нападает, который всех совратил! Он тотчас же все привел в порядок и выяснил. Вдова Мария Смит уезжает. Вещи уложены. Фоме сказано, чтоб отвез. Сегодня же! Сейчас же! Ее уже отвезли. Он соблюдает, или, вернее, блюдет, память ее мужа. Не в этом дело! Он не знал этого мужа! Он просто повесил здесь паспарту, чтобы вдова помнила и соблюдала. И он настиг их. Ни слова об этом. Он, он сам его покрывает! Сам никому не рассказывает. Ибо – стыдно! У него будет о нем разговор. Там, где нужно.
Он сразу не хотел действовать. Он отложил на день. Как напрасно! Словом, кратко, случилось такое: директор Энгельгардт, действительный genius loci, настиг Пушкина с молодою вдовой. Тотчас распорядившись об отъезде вдовы, он решил на день – один день отложить дело о Пушкине. И тихо сказал полицейскому:
– Чтобы он, чтобы его – чтобы здесь не было его духу!
И этого духу более не было бы. Но в тот же день приезжает к нему старик Нелединский-Мелецкий и привозит от императрицы (старой) часы с надписью. Он, Егор Энгельгардт, рад и тому, что не изгнал молодчика на день раньше. Вот судьба! Он только сохранил в общем журнале отметку, которую сделал о Пушкине: «И ум и сердце его пусты». Пушкин, конечно, ликует, но сдержался, и когда все написали ему в альбом, написал и он – короче всех, но прилично: в лицее не было неблагодарных. Прилично. И вместе, как всегда, уклончиво. О нем ни слова. И директор так беззлобен, что по-настоящему огорчился бессердечностью Пушкина. Получив эти часы, он не умилился. Ни слова не сказал, хотя, конечно, и был доволен. С ним осторожнее! Его утешенье – другие. Корф говорил о нем: у него пустота, холод во всем и только две страсти – женщины и стихи.
Многого не мог предугадать Энгельгардт.
Сказать, что дадут часы – императорский подарок! Кому? Пушкину. Не угодно ли? Холод и пустота в этом человеке. Вот и все. Корф, который сердечен, сказал ему, что он о Пушкине думает. Корф умен, много работает умишком и делает успехи. И формула Корфа о Пушкине: холод, пустота. И только две страсти: женщины и стихи. Каково! Корф – лицейский умник. Корф прав. О вдове ни слова. Она отбыла.
Но кто бы мог подумать, что его стихи – это сила! Насмешник, остроумец, бог знает у кого учился из французов. Вольтер был давно. Бог с ним. Но знает ли он литературу? Поверхность. Немецкой литературы и не касался. Он хотел дать им в лицее общительность и светскость. И какая дьявольская насмешка!
А теперь – директор должен был и это униженье пережить – он получил часы. Бог с ним. Хоть не ему, так лицею все же приятно. Но он их не бережет. Вчера потерял. И он, старик Энгельгардт, должен еще об этом заботиться.
Он вздохнул. Надо сказать об этом.
А кроме того: ведь что в лицее за последний год приходится терпеть! Это все он. Кюхель, конечно, со странностями. Но ведь его отец почтенный. На все его странности нельзя смотреть. И вот Кюхель – несмотря на старую близость с ним, Энгельгардтом, почтенного отца – вдруг выступил! Нет сомнения, что это дело Пушкина.
Вдруг сказал, что директор только с теми водится, кто может быть многих мнений об одном. С таким трудом налажены редкие, но приличные по-прежнему отзывы – кого? Аракчеева! А он ему всех здесь заразил. Вдруг что-нибудь произойдет? Кюхель также выступал. Он всех лишит, то есть он лишит его – всех. Нужно еще смотреть, не потерял ли этот искусник – эти часы. Фома! Следи! За чем? Да за часами, Фома. Хе-хе…
25
Где он жил? Да нигде.
Никто никогда не знал, не мог сказать – где.
И наконец: кто он такой?
Почему и зачем появился? Почему, прежде чем добиться приема у государя, Карамзин должен был добиться приема у него?
Быть может, тайна?
В самом деле, как тут могло быть без тайны?
Женщины горячились. Тайна. Рассказывали, что он спас императора от смерти, когда тот тонул. Да император и не думал никогда тонуть. Да откуда эта дружба? Просто оттуда, что предан без лести. Ведь кругом него – лесть.
Говорили, что он грамоте не знает. Но это с удовольствием говорил и он сам. Нет, знал грамоте – не свыше того, что требовалось, однако и не ниже.
Он был артиллерист, знал артиллерию смолоду. Говорили, что он Сперанского в двенадцатом году упек. Нет, со Сперанским были, хоть редко, отношения.
Чем он держался столь крепко? Тем, что не знали. Фрунтом. Лучше, чем он, не знали фрунта.
Царь ездил на развод. Нужно было верить. Он верил во фрунт. Фрунт все спасет! В военных поселениях поселяне станут во фрунт. Ничего более. Будет и хлеб. В фрунте мог с ним равняться только император. Тоже, как узнал, поверил преданному без лести. Простой фрунтовой строй равнял совесть. Такого искусства во фрунте не знали и при императоре Павле. Стали иные говорить, что Наполеона не фрунтом победили. Лишние разговоры. Может, фрунтом и лучше бы было. Иные люди – молодые люди. В строй! Двадцать лет шагать – не день. Не рассуждать. Не кричать. Вздумали грамоте учить по разным методам. Один привезли из Англии – взаимное обучение. Ланкастерские взаимные обучения. Друг друга учат. Скоро, говорят, научают. Но беда в том, что, того и гляди, и впрямь научат. Вся армия читать начнет!
Он ничего не говорил. Знал, что этого не будет. Ведь не то, что читать начнут, пускай читают – да кто пишет?
Стали уж богомерзкие листки пускать. Вот, читайте. Сказано: в казармах все письменное и печатное также собирать, давать на проверку. Сегодня и ему выдано. И он препроводит. И он взял эту письменную и печатную кипку. Перевязано веревочкой, простою, как он всегда делает. Без лести. И стал просматривать спешно – есть ли новость? Ничего нет. И слава Богу. Без новостей. Он искал об одном военном поселении. Посещают лица. Может, отзывы есть, отношения? Так прилично это. Лести не любит, но нужен порядок. Пишут другим ведомствам. Пусть и этому.
Нет, это не было отношение, отзыв.
Это стишки. Теперь в ходу. Воспалятся и воркуют:
…Без ума, без чувств, без чести,Кто ж он, «преданный без лести»?Просто фрунтовой солдат.
Листки подметные. Ругатели. Смотри, Лавров, кто? Это твое дело. Просто фрунтовой солдат, прочел он еще раз горько. Прост, прост, умники, – сказал он. Двадцать пять лет фрунтовым солдатом походи, тогда учи. Научишься. Прост фрунт. По швам! К ноге! Артикул! Держи!
26
Завелся у Пушкина друг и поклонник. Внезапный, как все у него было внезапно. Безумный кирасир. Он несся на коне, как всадник, стремящийся к скорой гибели. Самой скорой – чем скорее, тем лучше. Пушкин встретил мчащегося во весь опор кирасира у гусаров. Кирасир, маленький, затянутый, в широчайших своих штанах – новая форма, сменившая узкие, – в блестящей новой епанче, с кортиком, несся. Уже кричал бутошник: «Стой! Пади!» – и вдруг он остановился. Стал как вкопанный. Кобылица, белая, стройная, маленькая, подняв, вскинув кверху бешено тонкую голову, глубоко дышала, в пене. Пена падала с удил. Кирасир объяснил:
– Кобылица понесла.
И медленно, шаг за шагом, поехал. Пристал.
Он был в новой форме, которая только что была введена. Ясно было, что кобылицу он разогнал, что это был конец гоньбы, но никто бы и не подумал об этом сказать. Впрочем, впрочем, с ним было все коротко. О двух его дуэлях все знали. А спешившись, он оказался неописанной красоты мальчиком, очень тихим, приехавшим к Молоствову или Каверину, даже именно – к Каверину. По делу. Делом была та же дуэль. Его вызвал Юрьев. За что? Ни за что. Увидев Пушкина, он просиял. И тотчас бросился к нему.
Это был Шишков, поэт, уже давно искавший дружбы с ним.
Александр Ардалионович Шишков писал быстрые элегии, в самом деле напоминавшие его. А в последнее время стал писать эпиграммы. Он подражал так близко, что Пушкин стал хмуриться. Но Шишков и не думал ничего скрывать. Самое их знакомство было горячо, горяча немедленная дружба. Куря табак и задыхаясь от дыма – он не терпел дыма, но как отчаянный должен был курить, не мог не курить, – он говорил с Пушкиным откровенно.
Даже слишком откровенно. Пушкин вначале оторопел. Шишков был племянник знаменитого адмирала – «сухопутного адмирала» Шишкова, старика, который был главою этой страшной «Беседы», воевавшей против Карамзина, который был занят корнесловием, столь раздражавшим дядю Василья Львовича, столь его вдохновлявшим. «Опасный сосед» не был бы написан без него. «Опасный сосед» был именно написан о его приспешниках.
Теперь время было другое. Двенадцатый год пронесся. Ждали. Не могло оставаться все по-прежнему. А все оставалось как было. По-прежнему. Появились быстрые люди. У сухопутного адмирала завелся быстрый племянник. Знаменитый дядя, который о нем заботился, докучал ему. Он был не согласен со своим званием: второй. «Дядя второй, – говорил он, – а не я».
Взяв со стола карту, Александр Ардалионович другую сунул Пушкину. Пушкин играть сегодня не хотел. Шишков смотрел на него во все глаза, держа наготове карту. И звонким голосом, достав из обшлага два портрета и бросив их на стол, Шишков второй сказал: