Ева и Мясоедов - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ни ума, ни правды, ни силы настоящей, ни одной живой идеи!.. Да при помощи чего же они правят нами? – вопрошал он в своих не предназначенных для публикации рабочих записях. – Остается одно объяснение – при помощи нашей собственной глупости. Вот по ней-то надо и бить нашему искусству». Он и бил – так, что они не знали, что с ним делать. Это было не кухонное недовольство интеллигенции, не диссидентство с мечтою уехать на Запад и оттуда поучать Россию, это было корневое, коренное, мятежное чувство всех русских крестьянских войн и восстаний от Ивана Болотникова до антибольшевистского тамбовского мятежа.
«Шукшин был “опасен”. Именно в нем могло произойти превращение художника в вождя открытого крестьянского сопротивления. Не случайно, когда Шукшин искал национального героя, которым оказался для него Разин, он сознательно ставил на это разинское место СЕБЯ. Оно было предназначено для него судьбой. Своей психологией, своим мировоззрением он врастал в своего бунтующего героя. Только это была война без армий и сражений. Это был трагический поединок со временем, порождением которого во многом был сам Шукшин, в тупиках которого он блуждал, запрятывая в своих праведниках и дурачках Россию, а в разбойниках – свою же страдающую душу», – написал один из лучших и, к сожалению, безвременно скончавшийся современный прозаик Олег Павлов.
Однако вот что еще очень важно. Шукшин своим вольным замыслом выступил не только против государства, но и против другой константы русской национальной жизни – пушкинской концепции народного восстания. Изображая русский бунт, куда более беспощадный, чем в «Капитанской дочке», автор «Степана Разина» этот бунт воспел. В его понимании это бунт не просто осмысленный, но промыслительный, священный, восстание против тех, кто закрепостил народ с помощью своих грамот, законов, уложений, кто вторгся в народную жизнь и ее порушил, это война против чиновничества как вечной губительной русской силы. А что касается жестокости… «Без крови волю не дают» – вот одна из ключевых его фраз, много объясняющая не только в нем самом, но и в сути русской истории в ее народном восприятии. Это именно воля, вольница, а не права человека, не гражданская свобода, которую общество может завоевать в ходе демократических преобразований, акций гражданского неповиновения, мирных протестов или каких-то иных цивилизованных придумок XX века.
Для Шукшина воля – это насилие, мятеж, борьба, к которой он себя готовил, и каждый его рассказ, каждый фильм, в котором он снимался и сам снимал, был шагом по направлению к этой воле. Один из лучших шукшинских рассказов «Алеша бесконвойный» (бесконвойный – то есть вольный!) – это ведь тоже акт сопротивления, равно как и мучительное внимание писателя к судьбам заключенных, то есть насильственно лишенных воли – от раннего рассказа «Степка», герой которого сбегает из тюрьмы за два месяца до освобождения, потому что его сны замучили, до Егора Прокудина из «Калины красной». И Степку неслучайно так зовут – он потомок, наследник разинского духа, который нес в себе Василий Шукшин. Вот почему в шукшинской профессиональной триаде «актер-писатель-режиссер» режиссер является главным, ибо шукшинский Разин был не просто вождем, но и своего рода режиссером крестьянского восстания, равно как и режиссер в жизненном исполнении Шукшина – это всегда вождь.
«Ведь Шукшин как личность по своим масштабам значительно больше того, что он сделал. Он был спланирован природой на большие дела. Он вождь, лидер. Он был рожден вождем, вот таким духовным центром», – вспоминал близко знавший Шукшина в последние годы его жизни актер Георгий Бурков. Он об этом лидерстве хотел снять свой главный фильм, сделав нечто большее, чем просто художественная картина, и если позволить себе пофантазировать или перевести творческий метод Шукшина в постмодернистский дискурс, то можно в духе ранних романов Владимира Шарова представить, как увлеченная режиссером массовка прорвет границу между вымыслом и реальностью, пойдет на Москву, обрастая по дороге тысячами примкнувших колхозных мужиков и городских рабочих, перед которыми частично разбегутся, а частично перейдут на сторону восставшего народа регулярные армейские части, и вступит во главе со скуластым Шукшиным в Кремль (похожий сюжет местного восстания был, кстати, фактически невольно спародирован Венедиктом Ерофеевым в поэме «Москва – Петушки»).
Он был очень широк в своих дружеских и приятельских связях. Марлен Хуциев, Василий Белов, Белла Ахмадулина, Анатолий Заболоцкий, Андрей Тарковский, Георгий Бурков, Виктор Некрасов, Георгий Товстоногов, Олег Табаков – люди очень и очень разные, но Шукшин был даже не над схваткой, а больше, чем эта схватка. Никто не мог целиком вместить его, но он вмещал в себя всех. Как писатель он начинал в кочетовском «Октябре», потом ушел в «Новый мир» Твардовского, затем, когда «Новый мир» громили, открыл для себя «Наш современник». Но везде оставался самим собой – Шукшиным. Не примыкал ни к какой партии. Потому что мог быть только первым. Любил Солженицына (и Александр Исаевич, называя любимых своих современных русских писателей, тоже называл всегда Шукшина), и в то же время очень уважал Шолохова. Восхищался им, но очень странно изобразил в пьесе «До первых петухов». От атеизма, смешанного с жадным любопытством к Церкви в 1960-е (и отсюда такие рассказы, как «Верую!»), двигался в сторону христианства. От анархизма – к государственности. Он действительно пронзил собою всю Русь. Был замечательно равнодушен в творчестве к нерусским людям. Попросту о них не писал. И добрые, и злые, и трусы, и негодяи, и герои – все у него люди русские. Никого в бедах русского народа не винил, никого не кадил, никому не угождал. Был скрытен, мало кому доверял, упрямо шел своей дорогой, но, оглядываясь сегодня на шукшинский путь, мы понимаем, что он и был нашей сердцевиной, нашей правдой, в которой есть место всем – и патриотам, и либералам,