Афанасий Фет - Михаил Сергеевич Макеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наиболее удачно из этого философского «цикла» стихотворение «Не тем, Господь, могуч, непостижим...» с его фантастическим образом «мертвеца с пылающим лицом», под которым подразумевается Солнце.
Намного глубже этих наполненных путаным аллегоризмом и дидактикой текстов стихотворение «Ты отстрадала, я ещё страдаю...», где снова появляется образ мёртвой возлюбленной, тягостной нынешней жизни («Сомнением мне суждено дышать») противопоставляется прошлое, в котором они были счастливы («А был рассвет! Я помню, вспоминаю / Язык любви, цветов, ночных лучей»). Но выше этого счастья — вершина совершенства — небытие, в котором она пребывает сейчас и которое для лирического героя желанная цель, поскольку оно избавляет не от страданий, но от самого источника страдания — жизни:
Тех звёзд уж нет — и мне не страшны гробы, Завидно мне безмолвие твоё; И, не страшась ни глупости, ни злобы, Скорей, скорей — в твоё небытие!Замечательное стихотворение «Я рад, когда с земного лона...» («Огонёк», № 18 за 1880 год), внешне составляя антитезу этому гимну небытию, феей которого была Мария Лазич, одновременно как бы дополняет предыдущее, воспевая ту силу, которая заставляет человека откладывать блаженство небытия. И «кудрявый плющ», и «семья пичужек молодая», для которой мать «ловит мошек на лету», и сам лирический герой, созерцающий их, — все они суть воплощение воли к жизни, непреодолимой до тех пор, пока она сама не исчерпает себя.
Расстаться с этой жизнью грустно не потому, что страшна смерть, то есть небытие, и не потому, что хочется жить вечно. Жизни жалко, как бывает жалко оборванного прекрасного сна — не его самого, а исчезающей вместе с ним красоты. Такая мысль звучит в финале замечательного послания к Бржеской:
...В ланитах кровь и в сердце вдохновенье. — Прочь этот сон, — в нём слишком много слёз! Не жизни жаль с томительным дыханьем, Что жизнь и смерть? А жаль того огня, Что просиял над целым мирозданьем, И в ночь идёт, и плачет, уходя.Огонь, «идущий в ночь» и «плачущий» (Фет твёрдо защитил второе слово от скептиков, сомневавшихся, может ли огонь «плакать»), — один из самых печальных и завораживающих образов в поэзии Фета. Это не тот огонь, зажжённый Серафимом в лирическом герое стихотворения «Не тем, Господь, могуч, непостижим...», который вечен и навсегда сохранится во Вселенной, но тот, который исчезает вместе с человеком; не вечная воля, для которой человек есть временная «объективация»; не то солнце мира, по отношению к которому всё — только отблески и тени, но сам этот отблеск, исчезающий, когда его создатель перестаёт существовать.
РАЗРУШЕНИЕ КУМИРА
Если дружба со Страховым продлилась без больших потрясений и кризисов до смерти поэта, то отношения с Толстым в последний год степановской жизни и первые годы воробьёвской подверглись серьёзным испытаниям. Начавшись в конце 1850-х годов с совместной борьбы против Чернышевского и с планов издавать эстетический журнал, они были практически всегда безоблачными, чему способствовали сходство темпераментов, изолированное положение в литературе и свойственные обоим «своенравие», упрямство, нежелание следовать литературной и идейной моде, готовность бросить писание и заняться чем-то другим. Толстой высоко ставил мнение Фета о своих произведениях, очень любил его стихи и оставался верен этой любви до конца жизни. Он мог высказывать критические замечания, которые с благодарностью принимались поэтом, для которого был, несомненно, одним из самых важных «арбитров», чьи советы он выслушивал радостно, совсем не так, как от Тургенева и «весёлого общества» Дружинина. Фет совершенно искренне называл Толстого величайшим русским прозаиком, до конца своей жизни считал повесть «Казаки» лучшим произведением писателя, а одного из её героев Лукашку — лучшим мужским персонажем в русской литературе. Он, несомненно, очень тонко чувствовал талант Толстого, его специфику и прощал ему умствования («тенденцию»), которые не прощал Тургеневу, понимая, что без этого Толстой-художник невозможен, его писательская энергия не может не подпитываться энергией мыслителя. В общем, он видел в Толстом тот редчайший, почти невозможный сплав мысли, «тенденции» и художества, тогда как в Тургеневе видел только, что «тенденция» его обедняет и ухудшает.
Они оба в определённые моменты исповедовали приоритет практической жизни над литературной, оба плохо относились к нигилистам с их идеалами «французской революции». Как и Фет, Толстой мог бравировать своим политическим консерватизмом и, подобно ему, долгое время не испытывал потребности в религии, был атеистом или, скорее, агностиком. Аналогичное фетовскому стремление к заполнению духовного вакуума привело его к увлечению философией Шопенгауэра. Будучи по российским меркам соседями (к тому же стремительно росшие железнодорожные линии вскоре сократили расстояние между их имениями), они периодически гостили друг у друга (чаще Фет в Ясной Поляне), активно переписывались (сохранилось более трёхсот их писем, адресованных друг другу),