Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина в алом кровавом бархате, раскидывая большие красивые, белые руки, во весь голос пела в нищей каморке, а Матвей ловил ее голос всем сердцем и телом, и вдруг перестал его слышать. Он щупал руками воздух, будто мог голос в воздухе нащупать и, разминая пальцами, опять заставить звучать. Война, это война заглушила его! Убила! Он сделал к певице неверный шаг, другой. Ноги не двигались, он так и стоял на месте. Оттуда, где лежал Марк, раздался длинный вздох, потом длинный стон. Певица не прервала пенья. Она только чуть выше воздела раскинутые руки. Такая высокая, крупная она была, мощная, могучая, под стать своему голосу, так мало было ей этих стен, этой чужой и бедной жизни, и Матвей сам себе показался маленьким таракашкой, и еще большее ссутулился, сгорбился, еще крепче вцепился в резное старое дерево. Какое счастье, что он – перед смертью – услышал ее! Знаменитость, звезду! Кто – он? Он или сын? "Да это же одно и то же, что он, что я", – легко и счастливо подумалось ему. И он вздохнул прерывисто и длинно, и так же, стоном, длинно и тяжко, как сын, выдохнул из себя свою безгласную тоску.
А уши залепило. Чем? Воском, глиной, детским пластилином? Он не слышал грохота орудий. Где они грохотали теперь? Не придумывай, Мотька, сказал он себе сердито, мы же живем в мире, у нас не взрываются бомбы и не свистят пули, но почему же, глядел он с открытым ртом, глухой, на старательно поющую женщину в красном платье, почему мы все все равно умираем? Кто губит нас? Как уберечься от времени? Он не слышал голоса, он плакал. Певица воздевала руки, тянула их вперед, будто хотела кого-то обнять. Марк так и лежал, повернув голову на подушке. Будто шея у него сломалась. Матвей переводил взгляд с певицы на сына, с сына на певицу. Музыка все не кончалась – ее рот по-прежнему открывался. Марк лежал, как открытый настежь рояль под безжалостным светом ярчайших софитов. Он умирал, только не на сцене, а в жизни. И певица тоже пела не на сцене, а в жизни.
И в жизни это оказалось гораздо страшнее и беспощадней, чем на сцене.
Матвей зажал ладонями оглохшие уши. Потом показал пальцами себе на уши: глухой, глухой, не слышу. Женщина подняла руки вышел головы. Рот ее раскрылся мощно, неистово, во рту стали видны все ослепительные зубы и дрожащий язык. Она исторгла из себя последнюю могучую музыку, уронила руки вдоль тела и замолчала. И так стояла, чуть рот приоткрыв. Дышала. Пот катился по ее вискам и щекам. Ей было жарко. Она стала костром и горела. Никто не мог ее потушить.
Сын лежал все так же: без движения.
Отец стал все слышать.
К нему возвращался слух. Он возвращался медленно и осторожно. Сначала он услышал скрип половиц под босой ногой певицы. Потом услышал ее дыхание. Она дышала хрипло, будто сейчас вернулась из боя. Ему показалось: от нее пахнет порохом и кровью. Музыка, это тоже бой. Потом он услышал, как дышит сын. Радость обняла его: о счастье, он еще дышит. Он ничего не говорит, не шевелится, но он еще дышит. И слышит. Он сегодня услышал великую музыку. Одно из чудес земли. Какое счастье, что эта красная женщина явилась сюда; он все сделал правильно. И у нее, у нее внутри оказалось – сердце.
Певица глубоко вздохнула и согнулась. Коснулась руками грязного пола. Матвей не сразу понял, что она кланяется. Ему, как переполненному, орущему залу. Из зала к ногам такой певицы летят цветы. Множество цветов. Он не может бросить ей из своего нищего зала ничего, кроме самого себя. Опять, как в театре, за кулисами, он встал перед ней на колени. Изловил ее руку, как птицу, и припал к ней губами. Она долго не отнимала руку. Под плывущим, плачущим беззубым ртом он чуял негу, и запахи мяты, и скользкость ухоженной, намазанной маслами кожи, и шевеленье тонких косточек, и простую женскую усталость – от работы, от поездок и репетиций. От одиночества. Любит ли она? Одна ли? С кем-то? Может, ее кто-то бросил? Зачем она так легко и просто пришла к умирающему? И не боится. А вдруг здесь притон? Одна, без оружия, а снаружи война.
Какая война, ты спятил, шептал он себе, а певица наконец вырвала руку из его рук, из-под его губ, и шагнула к ложу Марка. И теперь она опустилась на колени. Взяла небритое серое, в холодном поту, чужое лицо в ладони. Глядела, как на родного. По ее широким скулам потекли мелкие слезы. Она слизывала их и через силу, горько улыбалась. Потом обтерла лицо тыльной стороной ладони. Шмыгнула, как ребенок. Она стояла на коленях, чужой человек умирал, она стала перед ним ребенком, такого же малого роста. И глядела, любопытствуя, ужасаясь. Прощая и тихо прося странного прощенья. Будто умирающий был священник и мог отпустить ей разом все ее грехи.
Матвей уже слышал все.
А певица из-за слез не видела ничего.
Теперь она ослепла, а может, и оглохла. Она поняла, что тут дело плохо. Встала, качаясь, как пьяная, и шагнула к корзине, полной яств. И эта корзина не поможет. Не поможет уже ничего. Она плакала уже в голос, соль застилала слепые глаза, она щупала воздух слепыми руками, не знала, куда идти и что делать. Матвей вытирал ей слезы ладонями, потом кухонным полотенцем. Она высморкалась в полотенце. Он вытер ей нос, как ребенку. Все они стали его дети: и Марк, и певица, и эти толстые, как поросята, ананасы в корзине, и телячьи сапожки певицы, сироты, беззвучно лежащие на полу в прихожей. Свеча догорала. Лампа перегорела и погасла. В комнате наступил мрак. Во мраке тускло, серебряно светилось лицо умирающего на подушке, седая щетина на впалых щеках. Щеки, две латунных миски. Лоб, перевернутый котел. Время обеда. А на улице война. Может, вам сейчас никуда не ходить, дорогая госпожа, гений? Может, вы поедите с нами? У нас есть жареный хек. Я вчера варил суп из белой фасоли. Я мигом!
Матвей метнулся на кухню, певица выкладывала царскую еду из корзины, раскладывала на неприбранном столе. Матвей щелкал выключателем. Света не было. Затемнение, ну, так всегда во время войны бывает. Свеча, ее тоже съело время! Нет уже ничего. Никакого света, никакого времени.