Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Живопись молчала. Она тихая была.
А Варя – громкая. Она кричала на него. Даже когда ему носки штопала, кричала: "Ильич! Ты дундук с отрубями! Ты зачем курткой на масло в трамвае сел! Никакая химчистка не отмоет!"
В праздники, стоя за столом со всклень налитой рюмкой водки, Варя поднимала глаза к люстре и во весь голос читала Есенина. Очень она Есенина любила.
– Не жалею, не зову, не плачу… Все пройдет, как с белых яблонь… пусть целует она другова… молодая красивая… дрянь… Дрянь?.. Ох, плохое слово какое…
Илья Ильич боялся Есенина. Он боялся всего, что резало и разрывало.
Помнил, начиналась катаракта эта, и стоял перед зеркалом, разглядывая свой тускнеющий зрачок: странным белым молоком зрачок отсвечивал, мерцал жемчужиной. А раньше пульсировал черный и злой, острый.
Глаз. Видеть. Зреть. Созреть.
Созреть – значит все-все увидеть.
И тогда уже…
– О-о-о-о-о, нет! Нет!
Больше всего на свете Илья Ильич боялся умереть.
Уйти насовсем.
Допил последний глоток воды. Пока пил, вода остыла, приятным комом тепла катилась в желудок. Разливалась по легким, как водка. Водка – тоже вода: только сгущенная. В ней человек сгустил боль и горечь. Чтобы их глотать и радоваться: а я – не боль и горечь, я еще радость, и я еще тебя, противная водка, пью и живу. Горе пью огромными глотками, и все нипочем.
Утер рот рукавом сорочки. От холода ходил дома в теплом старом китайском белье – в сорочке с начесом, в кальсонах. Кальсоны пузырились на коленях. Горячая вода водкой согрела потроха, сердце, даже кожу на руках. В пальцах, в ладонях кровь затанцевала. Нет, ничего такого плохого не будет со мной, подумал Илья Ильич, и стало весело совсем, целиком. Весело и тепло.
За окном северный мощный ветер оголтело гнал по небу узкие ножевые облака.
К вечеру Илья Ильич слег. Жар поднялся и ударил в голову. Голова раскололась от боли надвое. Он приставлял руками обе половинки друг к дружке, а они срастись все никак не могли.
Тогда он слабой потной рукой набрал номер телефона соседки: телефон стоял на стуле у изголовья, рядом с тумбочкой, все рядом, все удобно.
– Людочка, – прохрипел, – я погибаю!
Ключ через пять минут затрещал в замке. У Людочки был ключ. Он сам ей дал его. Чтобы, если он лежит, не вставать с постели, не трудиться открывать.
– Ну что, осел ты безмозглый, Илюшка, паникер. Залег. Вот он и залег. Что лежишь, зенки вылупил?! Ишь, боится он. Забоялся! А я не забоялась! Вон у меня какие печеночные приступы, на "скорой" увозят, под капельницами подыхаю! И ничего! Не подохла! А он забоялся. Да тебя гонять надо от стенки к стенке! Чтобы резвее скакал!
– Меня лучше сразу к стенке…
Шутка не вышла. Людочка своими грубыми криками напоминала ему жену Варю. Людочка была много моложе его, но строила из себя старую, насквозь больную бабу. А на лицо гладкая; и ноги стройные.
– У меня муж ругается, что, мол, я к чужому мужику хожу, ухаживаю за ним! Суп варю! Чайник кипячу! А муж-то мне муж, между прочим! Имеет право возмутиться!
– Людочка, – смиренно пробормотал Илья Ильич, и голова у него глубоко, как белье в прорубь, ушла в подушку, – ты мое спасение. Не покидай меня.
Людочка переступила стройными ногами. Синие джинсы с дырками на бедрах и махрами на гачах. На фигуру совсем девушка. А подбородок двойной. И усы, как у собаки.
Она потрогала ему лоб.
– Ексель-моксель. Жар-то какой! И лежит. Лежит он тут. Валяется. Трубка есть?! Номер "скорой" подсказать?! Я и "скорую" вызывай! Я и все! Ноль-три! Ноль-три, дурачила старый!
Уже набирала. Уже кто-то невидимый, строгий отвечал ей там, далеко.
Илья Ильич потянулся под одеялом, в колене что-то хрустнуло и дико, резко заболело. Он вынул руки из-под одеяла и пытался поймать руками Людочкину руку.
– Приедут? Приедут?
– Куда денутся! Лежи уж тихо! Горе мое!
Он тихо, беззвучно повторил : горе мое, – и еще раз: горе мое.
– Твое… твое…
Пока ждали "скорую", Людочка успела сварить Илье Ильичу суп из старой застывшей куриной лапы и ссохшейся луковицы, и сама поесть, украдкой похлебать, обильно посолив варево, из щербатой миски.
– Хочешь супа горячего? Вкусный.
– Нет. Нет.
Мотал головой, и голова кружилась.
"Скорая" прибыла через час.
Люди, их было немного, толпились вокруг кровати, и его голова отъезжала в сторону, а туловище разговаривало само, отчаянно рыдало, руки мотались, люди ловили их, как огромных белых рыб. Холодный кругляш елозил ему по голой груди. Голоса говорили меж собой, непонятно, отрывисто. Слова высыпались медными гильзами из старинной хрустальной вазы.
– Ну что, ребята, грузим на носилки и вперед. Вы жена?
Люди в синих халатах глядели на Людочку. Людочка помяла рваные на коленях джинсы.
– Нет.
– Понятно. Увозим его. Дверь вы закроете? У вас, у вас-то, – наклонились к Илье Ильичу, – ключ-то есть?
Илья Ильич махнул слабой рукой, и сильно, жутко заболело в локте.
– У нее… пусть все у нее…
Он ощущал – его берут цепкие равнодушные руки, поднимают, укладывают на гладкое, холодное, и несут куда-то, тащат, будто он рояль или шкаф. Он внезапно и страшно пожалел, что не может идти в машину "скорой" своими ногами. "Вещь, шкаф, стол, кресло. Доска, бревно. Мясо. Труп". Мысли хлестали жесткие и ясные, били наотмашь. Он не сопротивлялся им: уже не мог.
Его на носилках втащили в салон раздолбанной "буханки" и уложили на каталку. Ехали, потом остановились, потом опять его взяли и понесли. Он лежал на носилках с закрытыми глазами и старался ни о чем не думать. Жар усиливался. Он видел свое лицо будто сверху, и ужасался – вместо лица красная безглазая маска, будто красной тряпкой лицо накрыли.
Грубо свалили вниз, не уложили, а странно шлепнули, будто блин на сковороду. Постель. Чужая и холодная, под ним. Как холодная женщина. Давно это было, женщина. Он уж и забыл. Под одеяло бы заползти. Согреться.
Снова начал мерзнуть, и затрясло. Надо открыть глаза, надо, надо.
"Открой глаза, дурень! Открой, безмозглый скот!"
Ругал себя Людочкиными словами. А потом голос покойной жены ясно, внятно раздался надо лбом: "Дундук с отрубями! Скоро ко мне придешь! Молись!"
– Молись, Варя, ах… кому молиться? Одеяло… одеяло накиньте… холодно… холодно…
Никого не было там, куда его привезли.
И он поднатужился и смог открыть глаза.
Обвел глазами стены белого пустого куба. Он внутри смерти, разве это неясно.
Она квадратная, белая, безлюдная, беззвучная.
А разве в могиле думают? Разве мысли текут?
В смерти распахнулась стеклянная дверь, и беззвучно вошел человек. Женщина.
Это не Людочка была. И не покойная Варя.
Женщина в белом