Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саския встала почти с той же быстротой и легкостью, что в былые дни, подошла к колыбели и подхватила на руки спящего Титуса вместе с одеяльцем. Боясь, как бы ребенок не оказался слишком тяжел для жены и у нее не закружилась голова, Рембрандт вскочил, но Саския гордо и решительно приблизилась к нему, улыбаясь и прижимая к груди круглую сонную головку.
— Возьми его — он не проснется. Вот просто так возьми и подержи на руках. От Гертье ты его брал, а от меня никогда. Ну, протяни же руки, — потребовала она.
Рембрандт повиновался. Для его жены это было обрядом, а он всегда смущался, свершая обряд: принимая от нее зевающего полусонного малыша, он припомнил, как покраснел, надевая ей на палец обручальное кольцо; как растерянно шел по проходу между скамьями в церкви, чтобы в последний раз преклонить колени у гроба матери; как трудно было ему в дни юности проглатывать во время причастия просфору. Но на этот раз — впоследствии он с глубокой признательностью вспоминал об этом — он чувствовал себя так непринужденно, что поднял на жену глаза и даже умудрился выдавить:
— Ты ведь знаешь, как я благодарен тебе за него, родная.
Он смутно представлял себе, что было после, хотя вечер этот, наверно, мало чем отличался от остальных. Они вновь положили Титуса на подушки из гусиного пуха, немножко перекусили на столе у окна, пребывая все в том же умиротворенном расположении духа; затем они позвонили, Гертье пришла и ушла, и они долго лежали, тесно прижавшись друг к другу.
Твердо помнил Рембрандт только одно: мысль о рисунке с Исааком и Иаковом пришла, ему в голову лишь на следующее утро. До чего же приятно было потом вспоминать, как он удивился, когда открыл глаза и увидел, что набросок лежит на полу в сумеречном свете восходящего зимнего солнца!
* * *Начиная с этого дня, Рембрандт посвящал картине каждую свободную минуту. Он не сомневался, что Саския желает этого: то, что знал каждый из них, понимал, что это известно и другому, делало для них пребывание наедине слишком волнующим и тягостным. Даже после того как Саския настолько обессилела, что была уже не в состоянии пройти даже несколько футов между постелью и столом у окна, даже теперь, когда она начала кашлять кровью — и притом обильно, а рукам ее уже не хватало силы, чтобы держать и носить ребенка, и они могли только лежать вокруг него, как ненужные большие зеленые листья вокруг распустившейся розы, — даже теперь художник продолжал работать так, словно ничего не случилось. Они с Саскией были так едины, что не могли долго оставаться вместе; кроме того, она никогда не оставалась одна — при ней безотлучно была Гертье, при ней безотлучно был Фердинанд Бол.
За эти недели Саския удивительно привязалась к старшему ученику своего мужа. Она возвышала голос — а он стал у нее такой глухой и слабый, что иногда его можно было расслышать лишь подойдя вплотную к кровати — для того, чтобы спросить, дома ли Фердинанд; она пробуждалась от долгого безмолвного сна, чтобы заказать его любимое блюдо ко второму завтраку; уступая его настояниям и опираясь на его руку, она добиралась до окна, чтобы взглянуть на первую зелень, в которую запоздалая весна одела тополя.
Болезнь, казалось, все больше молодила Саскию: каким-то чудом река времени потекла ради нее вспять. Лицо ее, глядевшее на Рембрандта из углубления подушки, изменилось, но не стало лицом стареющей женщины: с первого взгляда чужой человек наверняка принял бы ее за девочку-подростка. Одного такого человека Рембрандт привел к жене в надежде, что это хоть на миг снова приобщит ее к тому блистательному миру танцев, великолепных приемов и громких имен, о чьи границы она когда-то билась, как бабочка в закрытое окно. Из всех доходных портретов, которые художник писал в последнее время, чтобы приостановить катастрофическое таяние своего счета в банке, он интересовался только одним — портретом недавно овдовевшей госпожи Анны Веймар Сикс, сменившей госпожу ван Хорн в качестве хозяйки самого изысканного амстердамского салона. Она заранее оговорила, что портрет должен отличаться строгим сходством с оригиналом и отнюдь не льстить ему, а также откровенно дала понять художнику, что хочет познакомиться с ним поближе: он регулярно получал от нее удивительно настойчивые приглашения отужинать у нее или посетить в воскресенье ее загородный дом, и не менее регулярно отклонял эти приглашения.
Поскольку записки госпожи Сикс обычно сопровождались банкой варенья или чем-нибудь в том же роде, «чтобы пробудить аппетит у больной», Рембрандт читал их Саскии, и однажды, в начале апреля, она попросила мужа пойти на ужин к Сиксам: ей интересно, какой у них дом, и она надеется, что Рембрандт ей его опишет. Он уступил ее настояниям, пошел и, к изумлению своему, увидел, что чувствует себя там на редкость непринужденно — правда, не со всем собравшимся у госпожи Сикс обществом, а лишь с ее обаятельным сыном Яном, который знал латынь, греческий и древнееврейский, собирал картины, гравюры, книги и писал трагедию в стихах. Юноша оказался таким привлекательным и в то же время скромным, что художник не смог отказать ему в разрешении посетить дом на Бреестрат и посмотреть картины и коллекцию древностей; и когда Ян появился в приемной с охапкой фиалок для госпожи ван Рейн, муж ее осведомился, не вручит ли ей гость цветы собственноручно: в этот день Саския чувствовала себя лучше, чем обычно, и Рембрандт подумал, что она обрадуется такому знаку внимания.
Она обрадовалась, но ненадолго. Несмотря на все свое изящество и любезность, этот щеголь, ученый, восходящее светило аристократии, был слишком ярок для ее глаз, привыкших к уединению. Нет, пытаться раздвинуть пределы ее жизни было бесполезно. Она довольствовалась тем, что имела, и большего не желала. Муж, Титус, Фердинанд — это весь ее мир, и другого ей не надо — вот что давала она понять Рембрандту легкой капризной морщинкой, пролегавшей между бровями, как только он заводил речь о ком-нибудь другом. По правде говоря, художник и сам все больше отгораживался от общества. Ученики, работавшие в опрятных комнатах верхнего этажа, сдержанные и преданные друзья, которые являлись поздно и рано уходили, заказчики, молодой человек в банке и приказчики в лавках — все они стали чужды Рембрандту, хотя так или иначе помогали ему заглушать душевную боль и ускорять бег времени. Даже ребенок находился по ту сторону этой незримой границы, хотя Рембрандт ради Саскии брал его на руки, носил, разговаривал с ним и подмечал малейшую перемену в нем. Позднее… Он будет любить его позднее, хотя и не представляет себе, что может означать это слово. Что, кроме тьмы, ждет его в ту минуту, когда он положит последний мазок кисти и услышит последний вздох жены?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});