Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один такой вечер в феврале навсегда остался памятен художнику. Погода была отвратительная — такой не было уже лет десять. Рембрандт работал над большим рисунком «Исаак, благословляющий Иакова», который нравился ему не только скупой выразительностью линий и той внезапностью, с какой три фигуры возникали из тени, но и чем-то большим: сам не понимая как, художник вложил в него сознание восстановленной справедливости, ощущение покоя после раздора, безмятежность полного примирения. Он уже клал последние мазки разведенной туши на подушку за спиной умирающего патриарха, как вдруг заметил, что Саския, сидевшая за пяльцами, молчит дольше, чем обычно.
— О чем ты думаешь? — спросил он.
— Только о том, как хорошо все получилось — куда лучше, чем я надеялась.
— Что получилось, дорогая?
— Все. Ну все между мной и тобой.
Саския взяла ножницы и обрезала пунцовую нитку — она вышивала тюльпан, давным-давно нарисованный для нее мужем. Рука у Саскии была такой прозрачной, что при свете свечи, стоявшей позади нее, сквозь кожу просвечивали кости.
— Между нами все идет так, как должно идти, — отозвался Рембрандт.
— Теперь, вот сейчас, сегодня вечером — да.
Саския опустила ножницы на колени, и они звякнули о лежавшие там браслеты и кольца, которые она сняла; Рембрандт, уловив в голосе жены серьезность, тоже отложил рисунок и кисть и попытался поймать ее взгляд, уклончиво устремленный куда-то в неведомую даль.
— Дай мне высказать то, что у меня на душе, и не перебивай меня: мне станет гораздо легче, когда я скажу все. И не думай, будто я говорю это, потому что больна, или печальна, или еще что-нибудь. Я никогда в жизни не была счастливее, чем теперь, и с каждым днем чувствую себя все здоровее. Мне уже стало настолько лучше, что я прошу тебя завтра же отправиться на склад и возобновить работу над картиной. Она такая красивая, и я все время боюсь, как бы краски не засохли и ты не перестал чувствовать то, что чувствовал раньше. Я ни за что на свете не допущу, чтобы это случилось.
— Картина подождет — ничего с ней не случится.
— Ждать она не может, а случиться может многое, и ты должен взяться за нее завтра же, хоть это и не совсем то, о чем я собиралась поговорить.
Саския отодвинула пяльцы в сторону, чтобы между нею и мужем не осталось ничего, кроме огня в камине, Титуса, спавшего в колыбели, и рисунка, лежавшего у ног художника. Она наклонилась вперед, оперлась локтями о колени, опустила голову на руки, и фигурка ее казалась слишком маленькой для большого резного кресла, в котором она сидела, и халата из плотного изумрудного атласа, лежавшего складками и топорщившегося на плечах и груди.
— Мой дядя Сильвиус, упокой, господи, его душу, — продолжала она, — был прав, когда говорил, что я слишком молода и легкомысленна и что замуж мне надо выйти за человека, который годился бы мне в отцы. Он говорил, что я принесу тебе больше горя, чем счастья, и он был прав. Но я ничего не могла поделать с собой, потому что очень любила тебя — любила, даже когда мы ссорились, и какие бы ужасные вещи ты от меня ни слышал, я всегда, всегда любила тебя.
— Полно! Он был неправ.
— Нет, он был прав. Я-то знаю, мой дорогой, какой наивной и глупой я была. Я никогда не умела управляться с домом и беречь деньги. Я не умела даже сделать замечание служанке и содержать в порядке шкаф. Я слишком многое портила и слишком многое покупала.
— Это я покупал слишком много. Я тратил больше, чем ты. — Саския улыбалась, и Рембрандт тоже изо всех сил старался заставить губы не дрожать и ответить ей улыбкой. — Во всяком случае, я женился на тебе не для того, чтобы ты содержала в порядке шкафы и берегла деньги. Мне было важно не это. Я женился, чтобы любить тебя, и, видит бог, получил больше радости, чем мне полагалось.
— Правда? Рада это слышать. Но, честно говоря, я думаю, что ты и тут совершил невыгодную сделку: я слишком много болела и слишком часто бывала беременна, хоть это была бы не беда, не чувствуй я, что ты обманут — ведь наши дети умирали.
Сноп искр взметнулся над горящими поленьями, потом исчез в глубине камина, и Рембрандт с внезапно забившимся сердцем понял, что она, да и он сам вместе с ней, говорит так, словно все кончено и они оглядываются на свое общее прошлое, как будто оно стало таким же далеким, как кухня в Лейдене или мансарда в доме Питера Ластмана.
— Я не обманут. Я получил больше, чем заслуживаю. Ты даешь мне все, что нужно, — сказал он, и сердце его переполнилось до краев, потому что лишь сознательным усилием воли он заставил себя говорить в настоящем времени.
— Не огорчайся, мой бедный мальчик. Теперь у нас с тобой нет больше причин для огорчений.
Саския вскинула голову и с прежней живостью тряхнула огненными кудрями.
— Теперь, когда существует он, — она сделала жест в сторону колыбели, — теперь, когда я дала тебе ребенка да еще такого красивого, такого замечательного, я почти не думаю о том, как трудно было тебе терпеть меня.
Я знаю: теперь, когда я хоть что-то сделала как следует, а может быть, даже лучше, чем делает большинство женщин, ты не винишь меня и в остальном.
— Я виню тебя? — вот и все, что он смог сказать, не опасаясь разрыдаться.
— Полно! Ты же отлично знаешь, что я имею в виду. Я уверена, что ты понял меня, дорогой. И я вовсе не собираюсь огорчать тебя. Я совсем не грустная — клянусь, ну совсем. У меня есть все, чего я хотела, — ты, ребенок, все, чего женщина может потребовать от лучшего и добрейшего из мужей. Вот мне и захотелось, чтобы ты знал, как я счастлива и довольна теперь, когда хоть немного отплатила тебе, подарив его.
Саския встала почти с той же быстротой и легкостью, что в былые дни, подошла к колыбели и подхватила на руки спящего Титуса вместе с одеяльцем. Боясь, как бы ребенок не оказался слишком тяжел для жены и у нее не закружилась голова, Рембрандт вскочил, но Саския гордо и решительно приблизилась к нему, улыбаясь и прижимая к груди круглую сонную головку.
— Возьми его — он не проснется. Вот просто так возьми и подержи на руках. От Гертье ты его брал, а от меня никогда. Ну, протяни же руки, — потребовала она.
Рембрандт повиновался. Для его жены это было обрядом, а он всегда смущался, свершая обряд: принимая от нее зевающего полусонного малыша, он припомнил, как покраснел, надевая ей на палец обручальное кольцо; как растерянно шел по проходу между скамьями в церкви, чтобы в последний раз преклонить колени у гроба матери; как трудно было ему в дни юности проглатывать во время причастия просфору. Но на этот раз — впоследствии он с глубокой признательностью вспоминал об этом — он чувствовал себя так непринужденно, что поднял на жену глаза и даже умудрился выдавить:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});