Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скирооон, Скирон!!
Не только ношу, но и мечи свои они побросали на дорогу и, словно подгоняемые в спину ураганом, бросились наутек, опережая друг друга. На дороге остался только один. Липкий пот ужаса насквозь пропитал его дорогой хитон. Весь похолодев, он глядел снизу на изваяние Скирона.
— Поднимайся сюда.
При всем старании путник не мог проронить ни слова.
— Поднимайся, говорю!
Страх действует весьма многообразно, и путник поначалу с трудом шевельнул языком:
— Не мог... — пересохшее горло связало спазмом.
— Мне самому сойти?
И тот же страх заставил его прекрасно, даже очень любезно, заговорить:
— Нет, нет, не надо, желанный!
Однако Скирон вырос перед ним, не дав ему и пару раз моргнуть глазом. Оставалось только дивиться, как быстро сбежал он с такой крутизны.
— Как звать тебя?
— Меня — Ктесип, баловень богов.
— А откуда ты знаешь, что я баловень богов?
— Это видно по твоему божественному телосложению, обожаемый.
— Чтоб я больше не слышал слова «баловень». Ты купец?
— Высокочтимый, да.
Скирон смерил его взглядом, вгляделся в его лоснящееся жиром лицо. Нет, он не был достоин жить. И все же спросил:
— Ты трус?
Путник с добрую минуту копался в своих путанных мозгах и наконец выискал желательный ответ:
— А как же, а как же, уважаемый, трус я, а то нет! О ты, прекраснорукий.
Скирон с омерзением покривился:
— А у тебя отменный кинжал, Ктесип. Ты что, его не употребляешь?
Путник и тут долго тужился в поисках ответа:
— Да нет, не так чтобы...
— Великолепно.
— Что? Что не употребляю? — услышав похвалу, путник радостно встрепенулся.
— Нет, я про твой кинжал. А у меня вот, — он слегка развел руки, — нету.
Путник мигом сорвал с себя оружие и протянул его рукояткой вперед. — Вот, изволь, соблаговоли принять, очень тебя прошу, обожаемый...
Скирон принял у него кинжал со словами:
— Все равно зря таскаешь и... Откуда ты сам?
Путник заносчиво вскинул голову:
— Издалекаприметный Пилос моя родина, где стада пылконогих коров резвятся на колышущихся сочной травою лу...
— С покупателя здорово дерешь?
— Как...
— Покупателя, говорю, здорово обдираешь?
Здесь путник стал торопливо сыпать словами:
— Ах, нет, нет, уважаемый, я не такой человек, как некоторые, зачем мне своего покупателя...
Но Скирон прервал его:
— Разоряешь.
Ктесип очень низко повесил голову:
— Разоряю.
— Выкладывай!
Купец, дрожаший теперь от иного рода страха, преодолев себя, обратился к разбойнику с нарочитой веселостью:
— Да с радостью, уважаемый, как это я до сих пор не сообразил...
Солнце, обильносветозарный Гелиос, уже зашло, но и в том меркнущем воздухе золотые монеты заговорили блеском у ног Скирона.
— Ведь ты приятно облегчился?
— Да, — ответил путник.
И вдруг разбойник задал ему более чем странный, совершенно непредставимый вопрос:
— Ктесип, ты любишь меня?
— Как?
— Любишь ты меня, спрашиваю, Ктесип?
— Ох, очень, очень сильно, так сильно, — оживился путник, — как факел в темную ночь, как...
— Но ведь любви-то нет? — затаив в душе боль... — Как же это ты любишь?
Путник потупился и сказал растроганным тоном:
— Откуда мне знать. Люблю и все.
— Но ведь любви-то нет! — не сводил с него сурового взгляда Скирон.
— Как там нет, были бы деньги! — и, уставившись на одну из бывших своих монет, со своей стороны, спросил: — А то почему бы я любил тебя, удальца, так сильно? — и покраснел.
Нет, он не достоин жить.
— А чего ты дрожишь?
— Ээ... ну, эээ... от любви, от любви!
Нет, нет, он не достоин жить.
Вцепившись пальцами, словно клещами, ему в ворот, Скирон единым махом разодрал на нем хитон.
— Вот так тебе больше к лицу. А?
— Конечно, уважаемый, конечно.
— И ты все равно любишь меня?
— Еще больше, обожаемый... и к тому же почитаю!
— Но ведь я разбойник?
— Ну и что с того... Сердцу не прикажешь... Только после отпусти.
Не-ет, он не был достоин жить. И еще спросил Скирон:
— А почему ты не убежал с теми, остальными...
Путник смущенно понурил голову:
— Очень болят ступни.
Тут уж смутился и сам Скирон: непривычно ему было убивать беспомощных. Поглядел, поглядел вниз... нет, не достоин, но такого беспомощного... и с презрением отвернулся:
— Отпускаю тебя, уходи.
Он стоял, углубившись в свои мысли. Что-то липкое коснулось его икры. Он взглянул и порывисто отвернулся — в знак благодарности за дарованное облегчение, путник преклонив колени, слюняво лобзал ему ногу! С помутившейся внезапно головой, Скирон схватил его за шиворот, вздернул на ноги:
— Пошли сюда.
И путник, прихрамывая, поплелся за ним, распаленным самовозгоревшимся гневом. У выступа Скирон, подхватив его под; мышки, пересадил вперед, затем сам перешел за ним и сел в скальное кресло. Стоя у самого края обрыва, купец невольно склонился к Скирону, не осмеливаясь заглянуть в бездну; а разбойник легко подхватил двумя пальцами кувшин и по очереди обмыл замаравшиеся о потные подмышки купца руки. Затем он протянул вперед тяжелую посудину:
— Будь на то твоя воля, Ктесип, вымой мне ноги.
— Ух, как же, с радостью, как это я до сих пор не сообразил, — прижав тяжелый кувшин к бедру и подперев его коленом, купец очень осторожно наклонил кувшин и приступил к делу, а; вскорости мытье ног до того его увлекло, что он стал напевать, представляете, даже напевать стал себе под нос. Кувшин постепенно опорожнялся, легчал, и купец на радостях до того распотешился, что впал в восторг от пальцев скироновых ног и стал умильно гундосить себе под нос: какие хороши-еэ, какие хороши-иеэ, хеэ...-ахх!
С грудью, пробитой пяткой Скирона, он поначалу нес вниз крик, а его раскоряченные ноги и руки с визгом рассекали предвечерный воздух; затем он, видимо, потерял в пути сознание, так как снизу уже ничего не слышалось, хотя какой голос мог долететь из такой дали? С моря очертания купца разрастались, но сверху могло показаться, будто его лжетело очень медленно, очень постепенно уменьшается. Однако Скирон не провожал его взглядом, он так и продолжал задумчиво сидеть в своем кресле; затем тяжело поднялся и, нахмурившись, зашагал к пещере; ему чего-то хотелось, и он-таки нашел: сунув под хитон омытую руку, он нащупал там свою сырую утеху и, почерпнув пригоршню, стал водить этой горстью пшеницы по лбу, по глазам, приложил даже к сердцу; а когда очень далеко внизу над всепоглощающей пучиной улеглись поднятые купцом огромные волны, из воды медленно всплыла чудовищная, с пылающим нутром, черепаха. С присущей ей леностью она надкусила голову незадачливого путника и принялась неторопливо жевать, с благодарностью поглядывая вверх — на макушку утеса.
Черепаха была косоглазой.
4Всетомящая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни... Что это все-таки было, почему Вы так неотступно преследовали этого одного грузина, и не просто преследовали, а взяли, да и поселились в его мечтах, в самой гуще его воображения; почему Вы так неотвязно к нему пристали, полностью покорив — не знаю, что и назвать, — его глаза, ум, чувства, уши... Даже среди самых бурноречистых итальянцев Вы отличались своей сверхпылкой скороговоркой, в которой, молниеносно разворачивая сыплющиеся каскадом фразы, все более и более наращивали темп, и Вы были до небес правы, ибо, если кто-то другой тараторил какую-то лживую чушь, то те же слова, исходящие из ваших уст, были непогрешимой правдой, да еще подчеркнутой движениями всего тела, как это было присуще Вам, гордость итальянцев, их владычица, Анна... Маньяни. А как Вы умели подбочениться или как умели стоять: так, как не умела ни одна женщина, а умели только Вы; а то еще как-то по-своему вывернуть наружу ладонь, приведя кого-то в полное замешательство, а другой ладонью беззаботно пришлепнуть себя, глянув с такой грустной игривостью в этих измученных, красивых, исстрадавшихся ... Ваших глазах, так что тот бедняга, родившийся под несчастной звездой, готов был лучше провалиться сквозь землю, да где там... Но о Ваших безбрежных глазах — несколько позже.
* * *Разбойник притулился в мозгу большой скалы; весь съежившись, согнувшись дугой, обхватив руками колени и упершись в них головой, он, весь свернувшийся чуть не в клубок, думал в этой непроглядной тьме о своем:
Любви не было, нет.
Ожесточенный, отчаявшийся, он, в той промозглой тьме весь горел огнем, снедаемый безысходной мукой:
Почему не было?!
Только ползком протиснувшись сюда, весь помятый и исцарапанный, мог он задумываться над этим, а так, оказавшись один вне пещеры, он бы все разнес, разгромил вдребезги при одном воспоминании о слове «любовь»; но здесь, в тугих оковах скалы, ему отчужденному, не оставалось ничего другого, как мыкать в думах свое горе. Но и здесь, в этой безмолвной черной мокреди, перед ним, словно приговор, постоянно всплывал образ Тиро, ее лицо, все ее тело, и на его напрягшемся от остервенения мускулистом теле расходились вширь царапины.