Дорогой мой человек - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, — отсмеявшись, сказал грузный Копьюк. — Давайте о вашей медицине говорить, авось не заснете.
Володя печально вздохнул: как он знал эти разговоры о медицине! «У меня есть теща, лечили ее, лечили доктора, не вылечили, а пошла к гомеопату — и сразу поправилась! Одного резали, разрезали и оставили в ране ножницы, а потом зашили! У тети Серафимы „признали“ рак, а разрезали — и никакого рака нет, отчего такое? У знакомого летчика не раскрылся парашют, он упал, и хоть бы что — как понять?»
Но ничего такого Копьюк не сказал.
Он неожиданно жестко спросил:
— Почему так плохо в больницах, а, доктор?
— Это — как?
— И в больницах, и в госпиталях, — громко говорил полковник, держа руки на штурвале. — Вот я вам про себя скажу. Прооперировали меня после ранения в сорок втором, это еще на Черном море было. Голову оперировали. Ударило меня в воздухе — был прискорбный случай. И слышу заявление хирурга хороший был хирург, солидный, профессор, конечно. Так вот он заявляет: «Теперь нашему раненому другу назначается единственное лекарство: покой!»
Почти злобное выражение скользнуло по большому, сильному, открытому лицу летчика.
— Ну и дали мне покой! И это в тыловом госпитале, в настоящем, в хорошем. Представляете? Вот, например, ночь. Только задремлешь — а это трудно нашему брату давалось, задремать, — и подскакиваешь — няньку кому-то нужно. А нянька не идет. Все слабые, вставать не велено, не положено. Да и не встать, если и захочешь. Значит, барабанят кружками, тарелками. Естественно, все просыпаются. И нет покоя, невозможно его добыть. Опять заснешь — уже ходят, термометры суют, полы подтирают. И табуретки двигают с грохотом. Потом, конечно, уколы. Помирать я стал, доктор. И помер бы, не забери меня сестренка к себе домой. Она в этом же Новосибирске живет, забрала под десять расписок. И я, представляете, через две недели поправился. Только от покоя…
Устименко молчал, раздраженно поглядывая на Копьюка. Молчал, вздыхал и думал то, что в таких случаях думают очень многие доктора: оно конечно, охранительный режим, это все прекрасно! Ну, а если у больного прободная язва? Или заворот кишок? Какой тишиной и порядком в палате вы принудите, товарищ полковник, омертвевшую кишечную петлю восстановить свои функции? Или вам кажется, что дома у вашей сестры больной с сердечной недостаточностью поправится только от одного покоя?
— И знаете что, доктор? Рассказали мне, что на Украине, недалеко от Киева, есть маленькая больница…
Зевнув в кулак, Володя отвернулся. Золотое облако плыло навстречу тяжелой машине. Там, далеко внизу, океан мерно катил свои холодные, необозримо длинные, темные валы…
— Да, я слушаю, больница…
Но полковник ничего больше не сказал. Он был не из тех людей, которые умеют рассказывать в пустоту. Не раз уже он «лез» с этой деревенской больницей. Не раз рассказывал и медицинским генералам, и просто врачам — и штатским, и военным. И никто еще его не выслушал до конца. Про мину, которую Устименко извлек из плеча матроса, Копьюк читал во флотской газете и, познакомившись с Володей, решил, что «этот» поймет, дослушает, учтет. Но даже и этот не дослушал…
Он просто позабыл о маленькой больнице невдалеке от Киева.
Позабыл, не дослушав.
И мог ли полковник Копьюк знать, что этот разговор Володя Устименко еще вспомнит, и как вспомнит! Вспомнит много позже, в беде, которая настигнет его внезапно, в несчастье, которое, нелепо и дико обрушившись на него, исковеркает его такое ясное и такое точно определившееся нынче будущее…
Конечно, ничего такого полковнику не могло прийти в голову.
Метнув на дремлющего военврача яростный взгляд, полковник Копьюк засвистел. Свистел он негромко, стараясь успокоить себя, и думал невесело о том, как трудно новому и настоящему пробить себе дорогу сквозь рутину, безразличие и пустопорожние, звонкие фразы присяжных ораторов.
«Здравоохранение, — думал он, — добрые доктора, добрые сестры, добрые санитарки. А небось как какое начальство нуждается в госпитале, так его в отдельную палату, и там не пошумишь! Там покой необходим. Там табуретку не пихнешь через всю комнату. Там не побудят ради того, чтобы сунуть градусник. Про сон начальства — соображают. А если под Киевом такую больницу сделали для мужиков, для колхозников, это никому не интересно. От таких разговоров они зевают и засыпают! Ну погоди, товарищи доктора, я тоже как-никак депутат Верховного Совета СССР и найду возможность тактично выступить в прениях по поводу вашей закоснелой рутины! Вот только отвоюемся, придавим фюреру хвост окончательно, тогда вернемся к вопросам мирного строительства».
Размышляя таким образом, полковник Копьюк повел свою тяжелую машину на посадку. Здесь, на Белой Земле, это было хитрое дело, тем более что сесть следовало возможно ближе к «Джесси Джонсон», которую полковник увидел со второго круга, но на которой никто не подавал признаков жизни. Это было очень странно — не умерли же они там за миновавшие пять суток? Не могли же здесь их убить?
В вое моторов Володя проснулся и тоже стал глядеть, но он и вовсе ничего не понял. Ему и транспорт не довелось увидеть до того часа, когда он ступил на его заиндевелую, тихую, безмолвную, как все тут, палубу.
Вместе с летчиками он постоял на спардеке, вслушиваясь в мертвую тишину.
— У них замки с пушек сняты, — сказал вдруг дед. — Слышите, товарищ полковник?
— Кто же снял? Фашисты тут, что ли?
Длинный штурман вылез из палубной надстройки, поскрипел дверью, позвал бортрадиста:
— Коля-яша!
— Чего ты, Андрей? — словно в лесу, где-нибудь в Подмосковье, откликнулся радист.
— Груз в порядке.
— Жуткое дело, — подрагивая спиной, произнес дед. — Какая-то трагедия тут имела место. Жуткая трагедия, вот посмотрите…
Но никакая жуткая трагедия места тут не имела. Все обернулось удивительно просто: команда, по приказанию капитана, просто-напросто покинула судно и поселилась в палатках на берегу. И жирный капитан с трясущимися малиновыми щеками, завернутый поверх меховой шубы в одеяла, долго и яростно кричал полковнику Копьюку, на лице которого было детски-растерянное выражение:
— Да, меня обнаружил немецкий авиаразведчик! И я дал ему понять, что сдаюсь. Я коммерческий моряк, а не военный. Мне платят страховые и полярные за эти дьявольские рейсы. Но мне не платят за смерть. Мы переселились на берег и не несем никакой ответственности за ваш груз. Я не затевал эту войну. Мне нечего делить с немцами. Я — изоляционист и пацифист. И не желаю я следовать к горлу вашего моря, там немецкие субмарины, которые меня потопят. Я разоружен! Вывозите меня отсюда на самолете; в конце концов, я могу себе позволить эту роскошь, ваш груз у вас, остальное — подробности…
Устименко не спеша переводил. Все это казалось нереальным — и заросшие бородами пьяноватые моряки, и запах дорогого табака, и трубки, и неумело поставленные палатки, и то, что судно сдалось в плен противнику, который тут не существовал, и незаходящее, негреющее солнце, и одеяла, живописно накинутые на плечи этих дезертиров, и кривые их усмешки, и дрожащая на руках у боцмана, в зеленом костюмчике и шляпке с пером, маленькая, кашляющая обезьяна.
— Я могу разговаривать только с представителем Советского правительства, — вдруг объявил капитан. — А с вами не желаю!
Копьюк, тяжело переваливаясь в своих унтах, подошел к капитану, расстегнул меховую куртку и показал значок депутата Верховного Совета на темно-синем форменном кителе.
— Они побудут тут, — доверительно сообщил капитан, — а я отправлюсь с вами. Идет?
— Нет, не пойдет! — ответил полковник. — Мы возьмем только больных, если они имеются, и раненых, конечно.
Но ни раненых, ни больных среди команды «Джесси Джонсон» Володя не обнаружил.
Тогда капитан предложил деньги.
От денег полковник Копьюк отказался.
После этого капитан предложил взять «что угодно и в каком угодно количестве» с транспорта «в свое личное пользование».
— Пошли к машине! — сказал Копьюк.
У самолета капитан стал хватать Копьюка за полы куртки. Копьюк резко повернулся, его большое лицо дрожало от бешенства. И, поднимаясь по трапу в машину, Володя перевел:
— Как вам не стыдно!
А в воздухе полковник, словно извиняясь перед Устименкой, сказал ему:
— Не сказал настоящие слова ему — иностранец, понимаете. А надо бы! Потом неожиданно спросил: — Так досказать про больничку-то? Или так вам уж это неинтересно? Человек вы будто ничего, с ними разговаривали достойно вполне, неужели своей специальностью меньше интересуетесь, чем я — вашей?
Так, в воздухе, в далеком Заполярье, майор медицинской службы Владимир Афанасьевич Устименко первый раз в жизни услышал о том, что много позже заняло немалое место в деле, которому он служил…
Я УСТАЛА БЕЗ ТЕБЯ!