Мое преступление - Гилберт Кийт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, что гораздо важнее, Британия могла вспомнить артуровские времена в другом, куда более практическом смысле: как время защиты традиций римской культуры и христианской морали от язычников и варваров с дальнего края Земли. Если бы эта цель встала во весь рост – как вы думаете, многие ли сохранят желание спорить, должен правильный кальвинист быть супралапсарианцем или супрапарианцем?[114] И сколь многих будет занимать вопрос, вправе ли пуританский солдат отбить нос у каменной статуи святого в Солсберийском соборе, если речь пойдет о том, имеет ли право дервиш из пустыни плясать среди обломков «Моисея» Микеланджело? Все нормальные христиане, если бы им довелось осознать опасность, выступили бы в защиту христианского мира. И Англия получила бы славу в той битве, как было прежде, когда корабль с багряными парусами вез английских «леопардов» на штурм Акры.
Единственное, чего, может быть, действительно стоило опасаться – это определенной враждебности по отношению к Франции, сопернице испано-австрийской коалиции. Хотя даже здесь есть смягчающие обстоятельства: симпатии Марии всегда были неразлучны со страной ее юности, ставшей для нее подобием любимой поэмы. Во всяком случае, мы бы не увидели ничего подобного той вражде, а точнее, слепой ненависти к Франции, которую наша страна унаследовала после победы вигов. То, что могло случиться в предлагаемом мной варианте истории, было бы больше похоже на наши средневековые войны с французами, которые вели люди, бывшие наполовину французами. Английские завоевания во Франции стали своего рода обратным движением воды в водовороте, ответом на исходное завоевание французами Англии: почти гражданская война, можно сказать, семейное дело. Как итог – в средневековой войне было больше интернационализма, чем в современном мире. То же самое можно сказать о войнах, которые разразились между Францией и Испанией в реальной истории: они не нарушили внутреннего единства латинской культуры. Людовик XIV был виновен в некотором преувеличении, сказав, что горы, называемые Пиренеями, полностью исчезли с лица земли[115]. Множество туристов, более внимательных к деталям, подтвердили их существование и сообщили миру о королевской ошибке. В их словах была высшая правда: Пиренеи являются во всех смыслах естественной границей. Но Дувский пролив вскоре стал границей совершенно противоестественной: духовной пропастью, рубежом даже не между разными святыми покровителями, но между разными богами – а возможно, между разными вселенными. Люди, которые сражались друг с другом при Креси и Айзенкуре, исповедовали одну и ту же религию – и не придавали ей значения. Однако для людей, которые сражались при Бленхейме[116] и Ватерлоо, была характерна совершенно новая особенность: тогдашние англичане испытывали равную ненависть к французской вере и французскому неверию. Результатом для обеих сторон стала невозможность понять идеалы друг друга в той великой гражданской войне, которая охватила всю цивилизацию. Снова приведу аналогию с Дуврским проливом, узким и вполне преодолимым, но все же столь суровым и опасным, что именно это имеет решающее значение; воды его не менее горьки, чем следует ожидать от моря, и тот, кто вознамерится его пересечь, должен помнить о морской болезни. Возможно, стоит лучше прислушаться к известным всем нам по детским историям вздохам последней католической королевы, не перестававшей горевать о потере последнего французского владения – и всегда носившей память о Кале в глубине своего сердца. С ее смертью, наверно, окончательно исчез тот незримый мост над водами пролива, что еще продолжал связывать нас с французским берегом.
Эта связь с Европой эпохи Возрождения облегчила бы (или, по меньшей мере, не затруднила бы) наши связи с европейской революцией – если понимать под ней ту глобальную реформу, которая действительно была разумна и необходима в восемнадцатом веке. Ее тексты и идеалы были бы грандиознее и чище, если бы не сопровождались простым триумфом самых богатых аристократов над английской короной. Если бы Англия не стала всецело страной сквайров, она могла бы стать, подобно Испании, страной крестьян; или, во всяком случае, остаться страной йоменов. Возможно, это означало долгую борьбу между коммерсантами успешными и впадающими в разорение, в результате чего общество разделилось бы не на богачей и бедняков, а на более и менее обеспеченных. Возможно, такое общество лучше усвоило бы значение равенства, а также свободы. Я знаю сегодня по меньшей мере одного англичанина, который считает, что Англии, как, впрочем, и Испании, не помешало бы иметь будущее получше, чем оно обещает быть в ближайшие годы. Но в мире, порожденном моей мечтой, эти страны, вполне возможно, сумели бы сойтись друг с другом – и это, помимо прочего, могло привести к потрясающим последствиям: та же Америка наверняка изменилась бы до неузнаваемости.
Был момент, когда весь христианский мир мог объединиться и словно бы воссоздать себя под знаменами новой культуры – при этом оставшись именно христианским миром, включающим в себя каждого христианина. Был момент, когда перед гуманизмом открывался прямой путь без преград, но, что еще важнее, такой же путь лежал и за ним. Возможно, таким и должен быть настоящий прогресс, не теряющий ничего из того, что было хорошо в прошлом.
Значение этих двух фигур, Марии Стюарт и дона Хуана Австрийского, особенно