Мое преступление - Гилберт Кийт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дон Хуан умер, пытаясь мериться неуступчивостью с голландскими кальвинистами, примерно за десять лет до похода Непобедимой Армады, и, сколь я ни восхищаюсь им, мне остается только радоваться, что он это сделал. Я не хочу, чтобы моя романтическая (признаюсь) мечта о спасении им Марии Стюарт была замутнена переплетением с этим всем известным столкновением народов, в котором я как англичанин должен сочувствовать Англии, а как противник империализма – быть на стороне меньшей нации. Но можно ли сказать, что для англичанина ни при каких обстоятельствах неприемлем сюжет романа, в котором вся политика, проводившаяся при жизни Елизаветы, оказывается низвергнута благодаря тому, что испанский принц возвел на опустевший английский трон шотландскую королеву – и тем самым, в каком-то смысле, частично достиг цели, оказавшейся непосильной для Армады? «Сокрушительный вопрос!» – отвечу я: сокрушительный для того, кто его задает. Пусть он просто сравнит то, что могло случиться, с тем, что случилось. Мария была шотландкой? Мы пережили правление короля-шотландца в лице ее сына. Дон Хуан был иностранцем? Мы подчинились иностранцу после того, как изгнали внука ее сына. Мария была англичанкой в той же мере, что и Яков I. Дон Хуан был таким же англичанином, как Георг I. Дело в том, что какую бы политику ни диктовала наша островная религия (или то, что мы ей называем), она, безусловно, не спасла нас от иностранной иммиграции или даже от иностранного вторжения. Некоторые скажут, что мы не могли принять испанца после того, как недавно сражались с испанцами. Но мы ведь приняли на престол голландского принца после того, как недавно сражались с голландцами. Блейк и Дрейк могли бы посетовать, что их победы были отменены, а мы в итоге позволили новой метле ван Тромпа вымести не только английские моря, но и английскую землю[107]. За целое поколение до того, как Георг I явился из Ганновера, Вильгельм Оранский прошел через Англию военным маршем из Голландии – не один, а с захватнической армией. Если дон Хуан действительно прибыл бы во главе Непобедимой Армады (а уязвимость такой Армады часто проявляется лишь во время отступления), он вряд ли мог бы еще больше нас унизить.
Но, конечно, я чувствителен в вопросах патриотизма; это правда – я к нему гораздо более чувствителен, чем кто-либо в те дни. Воинствующий национализм – относительно новая религия, а то, о чем думали люди той эпохи, было старой религией. Для них действительно было очень важно, что голландец Вильгельм был кальвинистом, а дон Хуан был католиком, и что, независимо от того, кем был Георг I (а он был почти никем), он не был папистом. Это подводит меня к гораздо более важной части моих фантазий о том, чего никогда не было. Но те, кто ожидает, что я разражусь богословскими громами и молниями анафем, в данном случае будут неприятно удивлены. У меня нет ни намерения, ни желания ввязываться в споры о конфликте между Лютером и папой Львом Х, а тем более о правоте или заблуждениях новых сект, поднимавшихся на Севере. Мне не нужно это делать по очень простой причине: в данном случае я вообще не думаю, что мы должны быть так уж озабочены событиями, происходившими тогда на Севере. Я считаю, что нам следовало бы занять гораздо более твердую позицию по поводу того, что происходило на Юге – а тем более на Востоке. Все взгляды были прикованы к гораздо более судьбоносной битве, которую предстояло выдержать нашей цивилизации, и героем этой битвы был дон Хуан Австрийский.
Давно и верно было замечено, что «папистская церковь» казалась странно невнимательной к той северной угрозе, которую нес ей протестантизм. Это воистину так, но главным образом потому, что католицизм никоим образом нельзя обвинить в невнимательности к восточной угрозе, олицетворяемой исламом. В течение всего этого периода несколько римских пап один за другим выступали с призывами к владыкам Европы объединиться ради защиты всего христианского мира от азиатского нашествия. Эти воззвания почти не находили отклика; и только их собственный флот, состоящий из галер Папской области, несколько усиленный кораблями венецианцев и генуэзцев, а также буквально горсткой всех остальных, выходил в бой, чтобы если не остановить, то хотя бы замедлить захват турками всего Средиземноморья. Этот важнейший исторический факт заслонен северными доктринальными ссорами – и именно поэтому меня в данном случае не интересуют северные доктринальные ссоры.
Век, о котором идет речь, не был эпохой Реформации. Это был век последнего из великих азиатских вторжений, которое едва не уничтожило Европу. Почти в то же самое время, когда началась Реформация, турки в самом сердце Европы страшным ударом уничтожили древнее королевство Богемия. Почти в то же самое время, когда Реформация завершила свою работу, азиатские орды осаждали Вену. Они были отражены силами Яна Собесского, которого Европа знает как Поляка… а столетием раньше Европа была спасена силами Хуана, называемого Австрийцем. Но турки действительно были близки к тому, чтобы погасить солнце над городами Европы.
Следует также помнить, что этот последний мусульманский натиск был действительно дикарским, жестоким и сулящим неисчислимые беды. В этом его отличие от первого натиска, связанного с именем Саладина и славой сарацин. Высокая арабская культура времен крестовых походов давно погибла; новые захватчики были турецко- татарской ордой, ведущей за собой толпу головорезов из подлинно варварских земель. Это были не мавры, но гунны. Нас не ожидало ничего похожего на противостояние Саладина и Ричарда или, если угодно, Аверроэса[108] и Фомы Аквинского. Единственная аналогия, которую уместно привести, – это современное ожидание «желтой опасности» в ее наиболее крайних, шокирующих формах.
Я очень уважаю высокие добродетели