Бумажный герой. Философичные повести А. К. - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Притом она, – ну, и отец, конечно, – страдала от моей бездетности, как всегда, безмолвно и вежливо. Я, собственно, лишь об этом догадывался. Как иначе? Тут и женский инстинкт потетешкаться с внуком, тут и ответственность за продолжение рода пред чередой благородных, как она считала, праотцев. Да и вообще моя перспектива так и прожить холостяком, наверняка должна была их пугать как недопустимое в приличном семействе чудачество, притом обернувшееся их собственной жизненной недостачей. Я, в общем-то, не собирался прожить бездетным, однако деторождения опасался не меньше, чем женских чар. Даже не знаю почему, испытывал какое-то сложное, составное чувство. Ну, понятное дело, лишняя ответственность – за чью-то иную, не свою собственную жизнь, все ж сокровенную, хотя мой будущий младенец вроде б и не сулил неожиданностей. Может, боялся, что, умиленный младенцем, размякну, рассусолюсь, стану негоден для трезвого и жесткого существования. Или прямо наоборот – буду к нему безразличен, тем снова убедившись в своей душевной скудости. Но вот что, наверно, важнее: должен признать, – а ты, мой друг, видимо, угадал, что я, возможно, не меньше, чем женских чар, опасаюсь своего детства, когда был доступен неотмирным страхам, – ведь тут уже будет истинная перекличка памяти, а кто знает – что аукнется, где откликнется? А может, все это мура, а мой истинный страх – усопший некрещеный младенец, на косточках которого воздвигнут дом, где прошло мое детство. Хватит, друг мой, остановлюсь, докопавшись до жутких видений. Лучше еще немного расскажу о женщинах, которые в моей жизни вовсе не страшная, чуть игривая тема, как и вообще величавые темы в ней завелись лишь недавно.
Допускаю, я все-таки немного взыскан великой богиней, по благодати, не по заслугам. Впрямь ведь среди женщин попадались и любящие. Я-то сперва сомневался: как можно меня любить? что во мне полюбить? Все так деловито, прилаженно к повседневному бытованию, никакого избытка, который, наверно, и есть душа. Но ведь в пустыне просторно для миражей, а что проще и естественней полюбить, чем собственную мечту? Иные женщины в своей страстной погоне за миражом вообразили меня самого почти что гением современности. Вот эти-то, наверно, как раз и сами были с крупицей гениальности, ведь им пришлось меня выдумать от и до, притом что я, – ты знаешь, – вовсе не склонен к самозванству.
Одна из них, как потом выяснилось, самая мне дорогая, даже единственно ценная, – почти и не манекен, не маска с застывшим единственным выражением, – меня едва не разоблачила. Может, все дело в том, что она была со мной нежна, а я не знал материнской нежности, одну только заботу. Но ведь и другие бывали нежны. Однако это был редкий случай, когда я, способный лишь откликаться другому чувству, тоже испытывал, пусть и отраженную, нежность. Так или иначе, но в отношениях с ней я до того размяк, что, кажется, стал проговариваться, может быть, во сне. А возможно, она была действительно прозорливей других. Иногда мне казалось, что женщина в точности повторяет мои нежданные мысли. Причем даже с неким укором. Она как-то и открыто меня упрекнула, что, мол, я вечно придуриваюсь, таю от людей богатства собственного ума и духа. Вот оно как. Мое лицо приняла за маску, а сущностью предположила мой случайный дар, таимое чудачество. Все ж она чуть задела, тронула больное своим ноготком, поэтому для меня незабвенна. Она вскоре пропала бесследно, будто в воду канула, притом что я обнаружил пропажу спустя некоторое время. С тех пор не давала весточки. Хочу думать, что она жива и благополучна, – к чему лишний грех моей почти безупречной совести? Думаю, сознала мою ничтожность и потихоньку сбежала без объяснений и драм. И все же она оставила в моей притаившейся душе какой-то рубчик и теперь тихо старится в туманных полях моей памяти. Пожалуй, хватит, друг мой, сам знаешь, как я терпеть не могу мужских откровений о бабах. Да и к делу это вряд ли относится, – гений современности, конечно, мужчина. Может быть, чуть андрогинный. Художник и сам, если надо, обогатит его женскими свойствами, – ведь и в его портрете вселенской посредственности, как я убедился, к тому приглядевшись при дневном свете, внятно сквозит впившаяся в него лярва.
Все же у той единственно запомнившейся женщины, было необходимо похитить какую-либо черточку, чтоб ею обогатить образ гения эпохи. Я вызвал ее в памяти уже чуть постаревшую и всю разглядел с новой корыстью, хотя знал, что корыстная память всегда немного привирает. Уши, нет, откровенно женственные, как и ее подбородок. Щеки чересчур пухлые для демона, не пойдет. Но вот победная родинка над левой скулой может сгодиться. Нечто подобное мне почудилось в явившемся мне лике, – именно по смыслу, а не натурально. Но, в конце концов, ни к чему не обязывавшая точка, может быть, опять-таки помарка.
Художнику я не признался, кому принадлежит иль принадлежало похищенное пятнышко. Может, он сам догадался, по крайней мере, ни о чем не спросил, а лишь прицелившись, зажмурив один глаз, нанес ее на полотно. Вроде бы черная точка, но враз придавшая асимметрию будущему образу и тем некую живость. Прежде нанесенные на холст детали были, наверно, слишком ответственны – лоб, распираемый мыслью, пронзительный взор и ворожившие губы с их провиденциальным лепетом. А тут всего только
В поисках гения современности
намек, какой-то боковой ракурс, но и наметивший будущий абрис лика гения современности. Вышло неожиданно сильно, живописец и сам остался доволен, что, как ты знаешь, с ним случалось редко.
Пожалуй, из своей и чужой памяти я вылущил все, что мог. Теперь предстояло нырнуть в гущу жизни, внимательней приглядеться к живым, а не оболганным иль возвеличенным памятью людям. Взгляд мой всегда был хватким и небескорыстным, я умел, как немногие, выковыривать из булки изюм. Но теперь его (взгляд, конечно) следовало иначе настроить, вооружить по-иному, отчего наверняка переменится сам жизненный ландшафт. Но может случиться и хуже – их будет два, наложившихся один на другой. Мягкий, чуть не ласковый, по крайней мере, привычный пейзаж, где пролегает мой уверенный путь, вдруг да ощетинится колючими скалами вечной породы. Притом я все же не собирался пустить в распыл свои умения, как изначально дарованные, так и благоприобретенные. Имею в виду, что не собирался впадать в раж, в безумие, мне, казалось, генетически не грозившее, но ведь кто его знает. И так, с того мига, когда мне явился гений, – ну не прям с самого того, а постепенно, – я сделался чуть нервозен. Ни к селу ни к городу наорал, с неожиданным надсадом, на свою секретаршу, вопреки обычной, ты знаешь, вежливости с меньшими братьями и сестрами, – кажется, мелочь, но все-таки непривычный сбой в моем урегулированном существовании. Мои сновидения прежде были вовсе не фантастичными, словно фотоснимки жизни, лучше сказать, ее черно-белая хроника. Так и осталось, но теперь пленку будто запускал пьяный киномеханик, – она рвалась, путались части, иногда он ее запускал задом наперед. Так понимаю, что моя жизнь томилась, подточенная гением, притом упорно хранила верность себе самой. Имею в виду, что все же чуралась многоцветных фантазий. Пленка рвалась, и, казалось, в разрыв должны излиться пророческие видения иль хотя бы просверкнуть основа бытия, куда гений эпохи вмурован, как муравей в янтарную каплю, но нет – чернота, вместо просверка истины одна только искристая морось, наподобие августовского звездопада. Одна радость, что демон современности, исподволь подтачивая мое нравственное здоровье, не задевал здоровья физического, которое пока оставалось отменным, к тому же укрепляемое, как растительно-химическими снадобьями, так и механизмами, призванными взбодрить твою плоть.
Я уже говорил, что в нашей среде успешных или полууспешных, по крайней мере, полноправных граждан века сего было напрасно искать приметы гения. Сплошь хваткие парни, будто скроенные по одному, притом довольно бездарному лекалу, в усредненном возрасте, то есть будто б навсегда плененные средним. Как добросовестный разведчик, я и к ним пригляделся своим обновленным взглядом. Тьфу ты, даже досадно, – у меня-то прирожденный талант мимикрии, а те привлекали парикмахеров, модельеров, портных уж не знаю кого еще, чтоб сделать из себя однотип, чуть сходный с изображенной художником вселенской посредственностью, но тот, на портрете, и выглядел никаким, а эти воплощали в том числе и худшие свойства эпохи. Какое-то серенькое, неромантичное зло, – а ведь среди них, я знаю, попадались и настоящие душегубы. Они столь успешно вытравили отпущенные им природой иль Богом ошметки индивидуальности, что даже злодейство словно б не привилось к их душам, еще скудней моей собственной. Так и вертится на языке запретное клеймо: «пустой человек». Впрочем, я, как ты знаешь, не богослов, и в качестве агностика вполне допускаю, что у них свои отношения с горним, – взгляни хоть на горделивые золотые крестики, болтающиеся на их шее, как удавка. Но к гению эпохи эти парни, очевидно, непричастны.