Политолог - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он перешел Крымский мост, поместив себя в его стальную синусоиду, которая воспроизводила кардиограмму его нервного, беспокойного сердца. Ленинский проспект был наполнен зеленым туманом, из которого поднимались розовые, золотые, нежно-синие купы Нескучного сада, будто его нарисовали акварелью на влажном листе бумаге. Красота города не увлекала его. Сердце болезненно колотилось, в крови разбегались яды, от которых звенело в ушах и горели щеки. Его ум обострился, органы чувств жадно поглощали впечатления. Душа напряглась, словно ожидала знамения. Казалось, что разум, проникая в суть вещей, выстраивая иерархии и пирамиды явлений, силится совершить открытие. Находится на пороге новой реальности, которая отделена от мозга тонкой сеткой кровяных сосудов. Вот-вот хлынет, минуя органы чувств, ослепляя мозг кровоизлиянием истины. Он был не готов к открытию. Для освоения истины не хватало душевных и физических сил. Страшился, что она испепелит его, вырвет за пределы разумного, ввергнет в необратимое безумие.
Он торопился, почти бежал по проспекту. Здание Академии наук высилось в стороне, каменное, огромное, ободранное, с колючим латунным венцом, — мученический образ отечественной науки, поднятой на Голгофу. «Градская больница», янтарно-белая и прекрасная, чудно светилась сквозь чугун решетки, и со ступенек белокаменной церкви сносили покойника. Весенний город в каждом своем фасаде, в зацветающей клумбе, в нежно-зеленом дереве таил беспокойство, опасную возможность, подстерегал неожиданностью.
Близость откровения, пугающий свет прозрения исходили отовсюду, — из далекого, фиолетового тумана проспекта, в котором светилась металлическая пыльца еще невидимого, памятника Гагарину, изваянного из космического металла. Из прозрачного, чуть замутненного неба, между распустившейся липой и рекламным щитом, на котором нежилась полуобнаженная женщина, вытянув голые ноги на итальянской тахте. Из прогалин улиц, где трепетала жизнь, мелькали автомобили, давали о себе знать невидимый Донской монастырь и стальная Шуховская мачта, — прозрачный металлический сачок, запущенный в московское небо. Стрижайло ждал, что разверзнутся небеса, полыхнет беззвучная вспышка, и в бесцветном пятне атомного взрыва будет явлена невыносимая для разума истина.
Это походило на помешательство. Пережитые с утра впечатления, множество встреч, произнесенных и услышанных слов, разбудили в нем нездоровую энергию. Будто каждая встреча заряжала электричеством. Каждое касание, рукопожатие, голос передавали заряды, от которых сухо потрескивали руки, прозрачно светились пальцы, и к ним, словно они были сделаны из янтаря, приставали пылинки, бумажки уличного сора, рассеянные в воздухе частицы.
В нем накалялся неведомый реактор, плавились защитные оболочки, сулили взрыв. Требовалось немедленно погасить реактор, удалить избыточные, не находящие применения энергии, отудить накаленный разум, не готовый для откровения.
Он искал газетный киоск. Один, к которому он подбежал, оказался закрытым, — сквозь стекло недоступно переливались глянцевые журналы с мускулистыми самцами и пленительными, полураздетыми самками, нарядный и привлекательный мусор бульварного чтива. В другом киоске, как в стеклянной норке, сидела продавщица, показывая из сумерек острую влажную мордочку.
— Журнал «Рандеву», — попросил Стрижайло. Отдал деньги, схватив с прилавка журнал-сводню. Торопился, перелистывая на ходу путеводитель по московским борделям, тайным притонам, интимным саунам, эротическим клубам, салонам массажа, мазохистским застенкам. Страницы были поделены на мелкие разноцветные ячейки, в каждой из которых, как в баночках с краской, притаился разноцветный разврат. Распутный художник черпал из баночек красное, фиолетовое, желтое, разрисовывал Москву цветами пороков и извращений.
«Жрицы любви», «Русские красавицы», «ВИП-девушки», «Все будет незабываемо», «Сказка с вашим концом», «Леди», «Возможно все» — рябило в глазах от телефонов, от распростертых наложниц, от сладострастных красавиц. Провинциальные барышни из русских городков, темнокожие дочери Африки, смуглые островитянки Полинезии, прелестные обезьянки вьетнамских джунглей, беглянки из гаремов Самарканда, — Москва была столицей разврата, Вавилонской блудницей, супермаркетом пороков и похотей. Среди ампирных дворцов, золоченых куполов, чопорных чиновничьих гнезд денно и нощно шла неустанная оргия, свальный грех, утоление извращений и больных вожделений.
Стрижайло, задыхаясь, листал журнал, одновременно улавливая разбегавшиеся по телу волны ядовитых энергий. Выцеживал из отравленных кровотоков, поворачивал вспять летучие, жалящие языки. Загонял их в ловушку, — в низ живота, в пах, где все клокотало, словно в загон набился дикий табун мустангов.
Глаза натолкнулись на фиолетовую ячейку с томной декадентской надписью: «Блоковская дама». Выхватил мобильник, набрал телефон:
— «Блоковская незнакомка»? — спросил он, услышав женщину, которая была диспетчером похотей и эротических маний, распределяла их по уютным квартиркам в разных районах города, где ждали телефонных звонков готовые к соитиям самки.
— Что вы хотели? — любезно, как секретарша в приличном офисе, ответила женщина.
— У вас есть апартаменты в районе Ленинского проспекта? — он оглядывал улицу, по которой пробегал. — В районе площади Гагарина…
— Есть. Вам позвонят. Как вас зовут?
— Михаил.
Стрижайло не стал скрывать свое подлинное имя, известное тому, кто пристально взирал на него с высоты. «Михаил», — было начертано на малиновой магме изливавшейся из него похоти.
Через квартал, который он слепо пробежал, отражаясь в витринах ресторанов и дорогих магазинов, зазвонил телефон. Утомленный, чуть печальный голос спросил Михаила. Стрижайло, вслушиваясь в низкие, бархатные звучания, представил альков с кушеткой, на которой, облокотившись на витое изголовье, зябко поджав ноги в батистовых чулках, в фиолетовом тесном платье, лежит худощавая женщина. Темноволосая, с черным завитком у виска, уронила на кушетку томик раскрытых стихов. Курит длинную, с золотым ободком сигарету, выпускает под декадентский, из наборных стекол, абажур зыбкий сиреневый дым.
Женщина указала номер дома, подъезд и квартирный код.
Дом был пятиэтажный, известково-белый, «хрущевский», с железной дверью, похожей на печную заслонку. Кнопки кода были покрыты многолетним застывшим жиром бесчисленных прикосновений. Стрижайло, волнуясь, нажал упомянутый код. Ждал с нетерпением, когда распахнется бронированная дверь, защищавшая от разбойников нежное создание, которому он направил телефонное признание в любви — «послал черную розу в бокале золотого, как небо, аи».
Дверь хрустнула, громко растворилась, и на пороге возникла огромная коническая баба с короткой шеей, тучными плечами, наворотами мяса, которые, расширяясь, переходили в огромные бедра и толстые, широко расставленные ноги. Она была завернута в какую-то клеенчатую материю, наподобие фартука, в какую заворачивают себя рыночные торговки, продающие на ветру свиное мясо. Ее глаза выпукло и равнодушно рассматривали Стрижайло, как одного из тех, кто пришел купить мясца на отбивную, холодец или фарш. Она была похожа на блоковскую незнакомку так же, как Блок был похож на мясника с Черемушкинского рынка, огромного, заплывшего фиолетовым салом, с жирным загривком, тупо застывшим над мокрой малиновой плахой.
Это несоответствие с образом «Незнакомки» поразило Стрижайло, но не отвратило, а восхитило своим зверским обманом. Должно быть, в других районах Москвы, куда рассылала мечтательных клиентов любезная диспетчерша, в таких же «хрущевских» домах поджидали чудовищных размеров бабы, со слоновьими ногами, гигантскими грудями, распухшими животами, некоторые из которых могли быть горбаты, одноноги, одноглазы, с мраморными прожилками тления на больных телах. Этот жуткий театр, созданный талантливым режиссером-извращенцем, еще больше возбудил Стрижайло, у которого заныло в паху.
— Ну что, пойдем? — спросила баба, держа приоткрытой тяжелую дверь.
— Почему бы и нет, — ответил Стрижайло, глядя, как схватила железную плиту толстопалая, в красных цыпках, рука.
Квартира из двух комнатушек и тесной кухни, была из тех, в которых праздновали свое новоселье счастливые граждане шестидесятых годов, переезжая из многолюдных коммуналок, ветхих бараков, заводских общежитий. Наделяя такими квартирками своих терпеливых подданных, власть впервые отдавала долги за кромешные труды на «великих стройках», на каторгах ГУЛАГа, в нищих колхозах, в окровавленных армиях Второй Мировой. Позднее, в таких же квартирках собирались на кухнях тихие бунтари и смутьяны и вполголоса, чтобы не услышали агенты КГБ за стеной, распевали песни Окуджавы и Галича, казавшиеся «песнями баррикад», если их петь под водочку с сырком и колбаской. Теперь в этих квартирах ютились «гастарбайтеры» из Молдовы и Азербайджана, проститутки из русской провинции.