Поляна №1 (7), февраль 2014 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В школе, в которую я из Крестов каждый день ходила полтора часа пешком, до восьмого класса я училась неважно. Я была хулиганка-Тарзаниха. Я всегда была полненькая. Но дразнить меня боялись. За «жир-трест-комбинат-пром-сосиска-лимонад» я лезла в драку сразу. Молча. Била почему-то в лоб. Кулаком. Без предупреждения и сильно. Пацаны меня уважали. Давали покурить, прокатиться на велосипеде, мопеде, мотоцикле. Мне нравилось ловить рыбу. Особенно – щук на спиннинг. Но спиннинг в деревне был редкостью. Всего один на все Кресты. Я неплохо играла в футбол и в хоккей. Обязательно – нападающим. То есть – нападающей. До сих пор в Крестовском сарае стоит моя клюшка, перемотанная черной изолентой. На клюшке написано: «Дуся Русакова. Спартак – чемпион!».
В восьмом классе у меня в голове что-то щелкнуло. Я стала читать и хорошо учиться. Причем меня интересовало буквально все: от поэзии до химии. Сельскую библиотеку в Крестах я перечитала за год. Всю, до единой книжки. Выяснилось, что у меня почти зеркальная память и серьезные математические способности. В школе я перестала быть «Тарзанихой» и стала «Электроником».
В первой четверти десятого класса я влюбилась. Это был новичок, сын нового районного агронома. Его звали Саша Наев. Кстати, спиннинг был Наевский.
Саша был худой, высокий, стройный, с большими серыми глазами. У него были мягкие вьющиеся волосы и родинка на левой ключице, ближе к горлу. И я сходила с ума именно по этим волосам и по этой родинке. Целыми ночами я гладила его волосы и целовала родинку. Вернее, гладила и целовала подушку.
В первый день осенних каникул я не вынесла. Подстерегла Сашу, подошла к нему прямо на улице и сказала:
– Саша, я тебя люблю.
Перевела дыхание и спросила:
– А ты меня – любишь?
Он как-то недовольно посмотрел мне в лицо, куда-то мимо глаз (он вообще так всегда делал), потом – на мои ноги и сказал:
– Нет.
Это «нет» прозвучало неожиданно гнусаво и занудно.
Неделю, то есть все каникулы, я почти не ела и не выходила из дому. Почти не спала. «Наверное, ему не понравились мои ноги», – думала я. Ведь он так внимательно на них посмотрел. И еще было непонятно, как можно смотреть на лицо человека, не глядя ему в глаза. Я лежала на кровати и смотрела на потолок. Там была трещинка, похожая на букву «Н» из слова «нет».
А на восьмой день, в первый день после каникул, выпал снег. Он валил весь день пушистый и веселый. Я смотрела в окно, и мне казалось, что снежинки летят вверх, а не вниз. Наверное, так оно и было. Но меня эти взлетающие вверх снежинки, поразили. «Я тоже взлечу», – прошептала я. И улыбнулась первый раз за восемь дней.
Я пошла в школу. Дрожала от истощения.
Сашу Наева на первом же уроке вызвали к доске, он что-то отвечал из заданного на каникулы, кажется, читал наизусть Горьковского «Буревестника». Меня поразил его гнусавый и занудный голос. «Над седой равниной моря…» – все это говорилось в нос. Так у меня «Буревестник» и остался в памяти гнусавым. И сам Саша показался мне тощим, угловатым и то ли жадным, то ли скрытным. Трудно сказать. А снег за окном все валил и валил. Вверх снежинками. И мне стало окончательно весело и легко.
На перемене я подошла к Саше, который с испугом отшатнулся, и сказала громко, чтобы все слышали:
– Я тебя не люблю, я ошиблась. Слышишь, Саша: я – ошиблась. Извини меня.
Я смотрела ему прямо в глаза, а он их прятал. Они у него бегали: то на уши посмотрит, то на плечи, то вообще в сторону. Это было не смущение. Бывает, что ребята смущаются. Нет. Тут другое. Гнильца какая-то. Красивые вроде бы глаза, а гнилые. С какой-то тайно-порочной поволокой. Он сказал сипато:
– Дура больная…
И боком, боком отошел в сторону. Я вздохнула с облегчением. Засмеялась. И стала учиться.
Зимой я решила: поеду в Москву, поступать буду в МГУ.
Потом был последний звонок, экзамены, медаль, выпускной.
В конце июня 1991 я стояла на площади трех вокзалов. Мамины деньги – часть в лифчике, часть – в трусиках. Потому что меня учили: в Москве все деньги, если их не спрятать, точно украдут.
Москва была большая, потная, душная, раздраженная. Все, казалось, говорило: тебя тут только, шалавы, не хватает. Я думала, Москва другая: высокомерная, надменная. Я думала, она будет меня унижать. А она просто отмахивалась от меня, как от мухи. А это было еще обиднее. Но я чувствовала: все будет по-моему. Все!
Документы в МГУ у меня принимал мужчина с пепельным лицом и черной, с проседью, словно в пыли, бородой. Он все время нервно зевал и после каждого зевка судорожно чесал бороду, приговаривая одно и то же: «О Господи! Да что ж это такое-то!». За время оформления моих документов он зевнул, почесался и повторил свое «О Господи!» раз двадцать. Один раз только разнообразил шепотом: «Занимаюсь тут х…ей какой-то», – и опять зевнул. Странно: торопится и зевает одновременно. И вся Москва так же. В метро все зевают и торопятся. Озверевшая усталость. Усталое осатанение. Мне тогда, в первый день, Москва очень не понравилась.
В общежитии меня поселили с девочкой из Узбекистана. Девочку звали Юлдуз. Готовиться к экзаменам она даже и не пыталась. Целый день слушала узбекскую музыку, ела шербет и рассказывала мне анекдоты про казахов. Шербетом она меня угощала. Вкусный шербет. Но все время застревает в зубах. И пахнет картоном. Не знала она ничего. По-моему, она не знала, что такое уравнение. Про поэта Тютчева не слышала. Про Пушкина слышала, но считала, что он написал «пьесу “Бородино”». Фамилия у нее, правда, была Рашидова. Я думала – совпадение. Оказалось – нет. Какая-то родственница вождя. Поступила, кстати, с первого экзамена. Медаль – плюс пятерка по сочинению.
Я по сочинению получила четыре. На просмотре долго пыталась выяснить, за что четверка. В рецензии было написано: «Тема раскрыта полно. Анализ образа Печорина дан несколько однобоко». Ошибок – орфографических, пунктуационных, стилистических, фактических – в сочинении не было.
– А в чем однобокость анализа? – спросила я экзаменатора.
Тот мутно, как-то полиэтиленово посмотрел на меня, подавил зевок (да что же они все зевают-то?!) и, не отвечая, спросил:
– Вы медалистка?
– Да.
– Иногородняя?
– Из деревни.
Я сказала это «из деревни» с вызовом, гордо.
– Ясно.
Он помолчал как-то неожиданно то ли меланхолично, то ли поэтично, то ли вспоминая что-то далекое, потом добавил:
– Не советую подавать на апелляцию.
– Почему?
– Поднять оценку – не поднимут. А снизить могут.
– За что?!
Он опять продолжил, не отвечая:
– Может, и не снизят, а времени вы потеряете полдня… Я тоже, кстати, родом из деревни. Да-с. Идите лучше, готовьтесь к математике.
Он помолчал, потом:
– Как деревня называется?
– Кресты.
Он вздохнул.
– А моя – Семечкино. Смешное название, да? Семь лет там не был. Идите, девушка. Вы – хорошая, умная…У вас пятерочное сочинение. Просто… жизнь такая. Идите, хорошенько готовьтесь к математике. Удачи вам.
Остальные экзамены я сдала на «пять». По истории меня спрашивали минут сорок. Экзаменаторы – их было двое – даже слегка вспотели. Когда я вышла с пятеркой, я случайно услышала за дверью их диалог шепотом:
– Саныч же сказал четверку всем ставить!
– Я тебе что, каскадер?.. Если Санычу надо, пусть сам их топит… А то крутимся здесь, как Шариков в очистке… «Мы их душили, душили…»
– Ладно, ректор пару мест накинет…
Экзаменаторы шепотом захихикали.
В общем, меня не додушили, и я поступила. Поступив, стала гулять по Москве. Музеи, выставки. Нет, все-таки Москва – это Москва! Особенно меня поразил Врубель. Час я простояла напротив «Демона». Потом почему-то плакала: жаль было этого Демона, страшно одинокого. Одинокого – навсегда. Навсегда одинокий – это ведь представить жутко.
Из общежития меня, конечно, выставили. До осени. К тому же и деньги кончились. И я вернулась в Кресты. Меня там встречали, как Пугачеву. «Наш Электроник в Москву поступила!»
Больше из моих одноклассников никто никуда не поступал. Даже не пытался. Пацаны в основном лоботрясничали и пили: ждали осеннего призывала. Девчонки устроились кто куда. В магазин, на ферму, на полумертвый хлебозавод. Я тоже стала работать, чтобы хоть немного накопить денег. Но время было – сами помните какое. С деньгами творилось что-то неясное. И в стране было – как в сумерках. Как говорят французы, «между собакой и волком». Собака – Горбачев, волк – Ельцин… Наверное, так.
Все-таки славным было это лето 91-го! Зори были невероятные. Грибы перли бог знает как. Радуги, зарницы.
Мне в МГУ разрешили вселяться с 21 августа.
19-го по телевизору показали про ГКЧП. Никто в Крестах, конечно, ничего не понимал. Дед Агей, самый старый в деревне, – ему было 83 – сказал: «Все. Пропердели. Державу». Плюнул и добавил: «Кончилась Варшавка. Началась шершавка».
Я тоже ничего не понимала. Я вообще ничего этого не помню. Помню только, как Ельцин жадно, как на бабу, лезет на танк. Или это было не в 91-ом? Не помню.