Повести и рассказы - Леонид Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это неправда. Свидетельствую, что произошло это очень задолго и до смерти, и до болезни.
Вера Федоровна была еще совершенно здорова, еще нельзя было сказать про нее не только «старая», но и «пожилая», когда однажды летом мы ехали с нею и с театроведом М. О. Янковским на машине Союза писателей из Комарова в Ленинград. Вера Федоровна сидела рядом с шофером, мы с Янковским – сзади. Янковский был под впечатлением какой-то, только что прочитанной им книги, с воодушевлением говорил о ней. Вера Федоровна молча слушала, потом слегка повернула голову и сказала:
– Есть, товарищи, только одна книга, которую нам следует часто читать. Это – Священное Писание.
Я удивился, обрадовался и – промолчал. Разговорчивый, даже болтливый Янковский слегка смутился и пробормотал что-то вроде:
– Ну, мне-то уж поздно этим заниматься.
– Нет, Моисей Осипович, вы ошибаетесь, – сказала Панова. – Никогда не поздно.
И добавила:
– Я это совершенно серьезно говорю, товарищи… А года через два-три она подарила нам с женой книгу «Лики на заре», куда входит одно из лучших ее произведений (после «Сережи» – лучшее) – житие преподобного Феодосия Печерского[29]. Удивляюсь, как могли подписать к печати эту книгу! Какая Сила отвела руку цензора, замахнувшуюся на нее! Ведь это же действительно Житие, написанное современным языком и современным мастером-христианином.
В романе Пановой «Времена года», вышедшем, если не ошибаюсь, еще в сталинские годы, четырнадцатилетний мальчик, один из героев книги, записывает в своем дневнике об удивительном открытии, которое он в этот день сделал. Он всегда считал, что бывает так: человек верит в Бога, а потом становится сознательным и верить перестает. И вот оказалось, что бывает и совсем наоборот. Сегодня он разговорился с пожилым человеком, кажется с завхозом их школы, который всю жизнь был неверующим и вдруг – после одного события на охоте, когда он живым вышел из лап медведя, – стал верить в Бога.
Не знаю, какого медведя повстречала на своем жизненном пути Вера Федоровна Панова, но знаю, что с нею произошло нечто очень похожее на историю этого придуманного ею или зарисованного с натуры завхоза. Она всю жизнь была неверующей. В молодости была комсомолкой. Уже после смерти Сталина, когда советские люди стали ездить за границу, Панова побывала в Соединенных Штатах. Помню газетный отчет об одной пресс-конференции, в которой она участвовала. Ее спросили о преследовании религии в СССР и о ее отношении к этому. Ответ Пановой я хорошо запомнил:
– Разрешите нам, господа, оставаться теми, кем мы являемся, то есть атеистами.
Хорошо понимаю, как больно, как тягостно было вспоминать или перечитывать ей эти слова. Ведь я и сам через это прошел – был неверующим и глупо гордился этим.
* * *В этих заметках я не называю имен молодых. На молодых-то ведь особенно прилежно идет у нас охота. И молодые себя не берегут, ведут себя не так опасливо, как вели себя в их годы мы. Время стало как будто помягче. За веру как будто не берут. Но вот именно – как будто. Берут или не берут – спросите у тех, кто побывал там.
Не мягче ли были годы моей молодости?
Я уже рассказывал где-то, что одну из глав «Республики Шкид» я писал (вернее, переписывал) в лазарете Ново-Знаменского исправдома. Было это ранней осенью 1926 года. Идиллические времена! Исправдом располагался в бывшем имении. Под одной кровлей, в удобных, похожих на больничные палаты, спальнях жили, отбывая разные сроки наказания, – латвийский шпион, цыгане-конокрады, растратчики, взяточники, профессиональный шулер Вяткин, комдив Сашко, осужденный за участие в дуэли, и тут же – карманники, фармазонщики, нэпманы-налогонеплательщики… Две большие комнаты почти сплошь были заселены молодыми сектантами-баптистами, отбывавшими трехлетний (кажется) срок за отказ от военной службы. Когда в одной из предыдущих главок этой статьи я писал о своем возвращении к вере, в памяти моей все время мелькали эти славные парни, мои однолетки. Не помню, чтобы кто-нибудь их обижал, никто не смеялся над ними – ни комдив Сашко, ни шулера, ни карманники. С уважением относилось к этим ребятам, насколько мне помнится, и тюремное начальство. Не мог, конечно, и я не заглядеться на них, не залюбоваться ими, не задуматься над тем, какая сила ведет их на подвиг. Правда, в годы, о которых идет речь, подвиг этот не был таким уж невыносимо тяжелым. Когда молодые евангелисты досиживали свои три года, к ним никто уже не предъявлял никаких претензий, от воинской повинности они освобождались начисто, получали белые билеты. Но нетрудно представить, что стало с этими людьми потом, лет десять-пятнадцать спустя.
Во время войны, когда Сталин заигрывал и с Церковью и с верующими, из тюрем и лагерей стали тысячами выпускать священников и активных церковников-мирян. Выпускали всех, только не евангелистов, не тех, кто отказывался брать в руки оружие. Об одном из таких молодых сектантов рассказал нам автор «Ивана Денисовича». Думаю, что не я один обратил тогда внимание на ту неожиданную для книги советского автора симпатию, с какой написан у Солженицына верующий юноша Алеша.
А вообще-то – сажали, освобождали, снова сажали. Освобождали, между прочим, и в первые послевоенные годы.
После демобилизации я несколько лет прожил в Москве. Однажды, по поручению нашей бабушки, я ездил на Рогожское кладбище, разыскивал могилы предков. Возвращаясь под вечер, зашел в старообрядческий собор. Служба еще не начиналась, посреди храма, у налоя, средних лет человек в солдатской форме, демобилизованный, уже без погон, читал часы. У свечного ящика стояла совсем молоденькая девушка в платочке, повязанном «в роспуск», и разговаривала с женщиной, продающей свечи. Я подошел купить свечу и услышал конец их разговора.
– Что же – всех вас выпустили? – спрашивала женщина за ящиком.
– Да. Всех, – отвечала девушка.
– И паспорта чистые выдали?
– Да. Выдали.
– И прописали?
– И прописали.
– Сколько же ты там была?
– Да вот немного трех лет не досидела.
Когда девушка, широко перекрестившись и сделав поясной поклон в сторону алтаря, отошла, я спросил у женщины за ящиком, о чем они говорили.
– Наших молодых из тюрьмы выпустили. Двенадцать человек.
– Девушки?
– И девушки, и парни.
– За что же их?
– А за что? Ни за что. За то, что собирались у кого-нибудь на квартире и наши духовные песни по крюкам пели.
Брали тогда – и сейчас берут – не за то, что молились, а за то, что собираются. За участие в сообществе, за проповедь, то есть за пропаганду религиозных, а следовательно, и непременно антисоветских взглядов. За то, что не ставили свечу под кроватью.
Что касается духовенства, то тех брали и просто так – чтобы закрыть, например, церковь. «Дело» выдумать и пришить было нетрудно. Дела тогда пришивались, как известно, не только сельским батюшкам, но и маршалам, и наркомам, и секретарям обкомов.
* * *Хотя почти всю жизнь я ходил в церковь таясь, оглядываясь, делая, как заяц, петли, запутывая след, о том, что я там бываю и молюсь, знали не только в нынешнем МГБ, но еще и в НКВД, и даже, пожалуй, в ГПУ. И высокое партийное начальство знало. Однако терпели. Я ведь ни с кем не общался, нигде не собирался. Криминала не было. А найти его, этот криминал, очень, по-видимому, хотели.
Однажды, если не ошибаюсь, в начале шестидесятых годов, уже в Ленинграде, пришла ко мне женщина… Я был дома один, дверь на звонок открыл сам. Стоит передо мной, нос к носу, пожилая особа, этакая сваха из комедии Островского. Черная кружевная шаль, в руках, прижимая к животу, держит большой кожаный ридикюль. И первое, что она делает, – открывает, расстегивает этот ридикюль. Он смотрит на меня своей черной разверстой пастью, и у меня тут же мелькает мысль: «Магнитофон!»
Спрашиваю:
– Что вам угодно?
– Пантелеев Алексей Иванович здесь живет?
– Да, здесь. Это я.
– Здравствуйте. Я приехала из Москвы. Хочу с вами поговорить.
– О чем?
– О митрополите Николае.
– О каком Николае?
– О Николае, митрополите Крутицком и Коломенском. Мы там о нем книгу собираемся выпускать. Ведь вы знакомы с ним были?
– Нет, вы ошибаетесь. Я не был знаком с митрополитом Николаем.
Она усмехается.
– Что это вы, ленинградцы, такие пугливые! Зайти-то к вам можно?
– Да. Прошу вас. Заходите.
Веду эту маскарадную салопницу – на кухню. Садится. Ридикюль стоит у нее на коленях, все так же зияя своей черной пастью.
Сажусь тоже. Спрашиваю:
– Прежде всего, позвольте поинтересоваться: где вы узнали мой адрес?
– Адрес ваш? Адрес ваш мне в Никольском соборе дали.
– Простите, но вы говорите неправду. В Никольском соборе не могут знать моего адреса. Я вообще в этом соборе и не был лет пять.
Опять усмехается.
– Ну, хорошо. Так и быть. Скажу вам правду. Мне Александра Иосифовна Любарская дала ваш адрес.