Институт репродукции - Ольга Фикс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Серый, ты там пьян, что ли?
В трубке явственно прозвучал тяжкий вздох:
– Да не, я так только, слегонца. Я, слышь, знаешь чего звоню? Я вот думаю, как бы это мне тебя встряхнуть, дурака! Пивом что ли облить, тоже? Или покрепче чем, чтоб глаза наконец протер, и видеть что-нибудь вокруг себя начал! Не ну с чего ты убиваешься-то? Не учишься, не работаешь, грязью зарос по уши! Бери пример с Оленьевой, она хоть в школу иногда ходит и косу по утрам заплетает. Ну да, не срабатывают иногда импланты, такова селява. Как и любое средство – надежность девяносто восемь процентов. И чего теперь – всем рожать, кому не повезло? Нищих, несчастных, уродов, дебилов? Проще надо быть, понимаешь, проще. И жестче. Жизнь —она, знаешь, мягкотелых не любит..Она их на фарш прокручивает. Хотел бы я, чтоб ты как-то ну.. взглянул на это дело с другой стороны, что ли..
– Да? И чего я там, на другой стороне, не видел?
– Да ты ничего там не видел! Почему ты понять ничего не хочешь! Ни ты, ни Оленьева твоя!
– С чего это она вдруг моя?
– Да вы оба квадратноголовые какие-то! Видите все в одном черно-белом свете! Ты слыхал когда, что бывает, когда аборты эти запрещают совсем делать на фиг?
– Ну?
– Веревки гну! Они, ну бабы то есть начинают курочить друг друга чуть ли не вязальными спицами, и гибнут от этого пачками почем зря, поскольку это ж все-таки операция, и значит, только врач может так, ну, чтобы совсем безопасно.
– И чего?
– Чего—чего! Я тебе говорю – куча бабья перемерла когда-то ни за грош, из-за того, что аборты запрещали.
– А тебе не кажется, что это только справедливо? Они хотели убить – вот сами и гробанулись. Поднявший меч от меча и погибнет.
В трубке ошеломленное помолчали.
– Чего?! Какой еще меч? Нет, Кость, не обижайся, но тебе определенно лечиться надо. Хотя, знаешь, по-моему, ты это не всерьез. Всяко ж ты мне не хочешь сейчас сказать, что желал бы Инкиной смерти?
На сей раз помолчать пришлось ему. Мысленно Костя прокручивал это не приходившее ему до сей минуты в голову, однако, надо признать, действительно явное следствие, логически вытекающее из его предыдущего рассуждения.
– Нет, – смягчился он наконец. – Нет, пускай уж лучше живет.
– И на том спасибо, – Сергей рассмеялся. —И ты не думай, дуру эту, Оленьеву мне тоже, конечно, жалко. Но ты знаешь, я так старательно ее утешал, что, кажется, заделал ей нового.
– Ну, ты все-таки редкостная скотина!
– А что? Все может быть. С двухпроцентною вероятностью!
Из трубки неслось жизнерадостное ржанье. Костя немного послушал, потом нажал кнопку и отключился.
Разговор этот точно открыл в нем форточку. Жуткая, мертвящая тяжесть разом куда-то вдруг улетучилась. На душе сделалось легко и пусто.
«А ведь я, похоже, все это переживу, – сказал он сам себе, с чувством легкого удивления. – Переживу, и буду жить дальше, просто и спокойно. Как все.»
Тут он спохватился. Вздрогнул, встряхнулся по-собачьи всем телом, и мысленно дал себе очередной зарок: – «Ну, уж нет! Как все я никогда, ни за что не буду! Я ведь уже решил. Я накоплю денег, и тогда…
Решительно встал, достал из сортира пластиковое ведро, наполнил брызжущей во все стороны водой из-под крана, сыпанул стирального порошка. Из-за шкафа извлек покрывшуюся уже паутиной швабру. Как следует, как матрос палубу, отдраил полы. Вытер везде пыль, разогнал из-под потолка пауков. Взобравшись на стул, протер лампочку и она, освободившись от пыли, неожиданно, засверкала – как звездочка, как крохотное солнце.
Костя огляделся. Что-то будто мешало ему сполна насладится наведенным порядком. Что-то здесь было лишнее. Что-то маленькое, цепляющееся, как заноза.
Ах да, постер! Засиженная мухами китаянка. Что она вообще здесь делает? Старый, лохматого какого-то года календарь – ну да, 1978, повешенный на стену еще бабой Изой. Она любила на него смотреть, особенно перед смертью, когда уже не могла даже говорить, но если ее усаживали в подушки, как ребятенка, немедленно находила глазами календарь, и принималась ему подмигивать, гримасничать, точно делая японке какие-то знаки.
– Совсем, бедная, из ума выжила, – вздыхала, глядя на это, мама, и Костя не выдерживал, уходил, не в силах смотреть на то, что осталось от мудрого, прекрасного, самого главного в его жизни человека.
Пора, пора избавляться от этих воспоминаний.
Костя решительно дернул за край намертво сросшейся со стеной картинки. Она отошла вместе со штукатуркой. Обнажилась кладка, причем несколько кирпичей тотчас же вывалилось на пол. Открылась полость – ну да, конечно, здесь раньше проходил дымоход, от заложенного за ненадобностью камина. Между прочим, камин бы стоило попытаться восстановить – несмотря на центральное зимой здесь бывает изрядно холодно, что вовсе не подходит для ребенка. Надо бы посоветоваться с Серегой, он в таких вещах сечет, и руки у него откуда надо растут.
Костя машинально сунул ладонь в образовавшийся проем, пошарил, пытаясь сообразить, что там, как, куда и откуда идет, и в выемке между кирпичами нащупал жесткую, заскорузлую, рогожу мешка.
*
Наш Институт всем хорош, вот только находится он у черта на рогах. До ближайшего метро или там станции монорельса еще двадцать пять минут на автобусе.
Поэтому вставать в дни дежурства приходится ни свет, ни заря в полной, то есть, кромешной тьме. Будильника у меня нет – он мне собственно, и не нужен, я принадлежу к везучим людям, всегда точно знающим который час (+ – 10 минут).
Хотя никакое это не везение, скорее уж наказание или проклятье.
Вот представьте себе. Гуляешь ты вечером с мальчиком, вроде все путем и все на свете позабывала, и вдруг в голове сам собой возникает мамин голос: «Настя! Чтоб в десять часов как штык!». И обреченно осознаешь, что да, уже без четверти десять.
Или вот в дни дежурств, из глубин сладчайшего сна, в котором мы Костей, взявшись за руки, в ясный солнечный день шагаем по бескрайнему лугу в сторону горизонта, вдруг, как холодной водой в лицо: «Настя! Без четверти шесть, пора на работу!»
Кофе, уныло плещется о стенки желудка, норовя на крутых виражах, подъемах и спусках выплеснутся обратно. Через всю Москву и часть Подмосковья я трясусь то над землею, то под – до самой конечной. «Граждане пассажиры, станция Третье кольцо, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны!» Втискиваюсь в переполненный автобус. Выдираюсь из него на нужной мне остановке. Перебегаю, с риском для жизни, шоссе, вечно перед самым носом у длинной вереницы голубоватых фургонов с надписью «Хлеб», в которых возят – и все это знают! – на работу таджиков, узбеков и прочих лиц кавказской национальности из расположенного неподалеку лагеря для перемещенных лиц, так называемого сектора Д. Что ж поделать, если мы с ними вечно совпадаем во времени.
Наш Институт – двадцатиэтажная громада из стекла и бетона, высящаяся на холме в чистом поле. До ближайших жилых домов отсюда в любую сторону километра три. Институт окружен чугунной оградой и небольшим парком, состоящим в основном из недовырубленных в период стройки деревьев, густых зарослей кустов вкруг ограды, и широкой подъездной аллеи, засаженной тополями и липами. Чуть в стороне от подъездной аллеи, ближе к ограде темнеет пруд, неслабый такой, и с утками. Насколько я знаю, его не выкапывали специально, пруд был тут всегда, но при строительстве Института его изрядно облагородили и запустили уток.
Первые два этажа облицованы серым ноздреватым камнем. По фасаду, над рядом вертящихся стеклянных дверей, змеится золотыми буквами гордая надпись: «Институт Репродукции Человека».
Войдя под нее, и миновав сидящих при входе секьюрити, вы оказываетесь в огромном зеркальном вестибюле. Своими уходящими на два этажа ввысь потолками, свисающими с высот подстаринными люстрами, и тянущимися вдоль стен гардеробами с добрыми, улыбающимися гардеробщицами, он напоминает фойе консерватории или оперного театра. Большинство людей, сдав улыбающимся гардеробщицам пальто, проходят к лифтам, откуда, смеясь и переговариваясь, уносятся ввысь – в клиники, род. блок, отделенья, лаборатории.
Я же, не раздеваясь, топаю дальше, мимо гардероба, мимо лифтов, к едва заметной, почти сливающейся по цвету с окружающими стенами, двери с лаконичной надписью: «Обсервация.»
Обсервация есть в каждом роддоме. А наш Институт, как ни крути, все-таки тоже роддом, пусть хоть и навороченный.
Обсервация – это такое место, куда направляются пациентки со всевозможными отклонениями от нормы.
Например, те, кто не успел перед родами сдать последние анализы на наличие-отсутствие инфекционных заболеваний или вообще, отправляясь рожать, забыл в суматохе дома обменную карту, куда все эти анализы были в свое время вписаны.
Ну и, разумеется, тем, у кого результаты вовремя сделанных и вписанных в соответствующие графы анализов оказались далеки от идеала, прямая дорога в обсервационном отделении.