За чертой милосердия - Дмитрий Гусаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы я тогда знала, что он принесет мне в походе, то может быть, и согласилась бы на замену.
…Помню, это был последний привал перед линией охранения. Был строгий приказ о соблюдении тишины и маскировки. Вообще после случая с Якуниным дисциплина и на марше, и на привалах резко поднялась, все поняли, что шутки и беспечность должны быть оставлены позади.
Я, конечно, не знала, что линия охранения уже близко. Думаю, и другие бойцы не знали об этом. Мы могли лишь догадываться, что приближается что-то серьезное. Переходы стали быстрыми, даже стремительными. С привалов снимались неожиданно и так же внезапно останавливались. Костров не разводили. Питались всухомятку, запивая сухари озерной водой.
Таким же неожиданным был и тот злополучный привал.
С огромным наслаждением я скинула с плеч свой полегчавший вещевой мешок, отстегнула ремень с пистолетом, достала котелок и пошла вниз по склону к видневшейся сквозь деревья ламбушке. Набрала воды, поднимаюсь обратно, и вдруг — впереди словно сухой сук треснул. В лесу этот звук привычен, но треск был какой-то уж очень неосторожный.
Помнится, я невольно шагу прибавила. Возвращаюсь, и что же?
Степа Халалеев стоит около моего мешка, в его правой руке поблескивает мой пистолет, а левая — вся в крови. Кровь густыми темными каплями падает на землю. Лицо бледное как полотно, глаза испуганные.
Котелок с водой так и выпал из моих рук.
— Степан, что ты сделал? — прошептала я, выхватывая у него пистолетик.
Он молчал и только морщился от боли. Я мигом достала индивидуальный пакет, йод и принялась перевязывать рану, от испуга и растерянности повторяя:
— Что же ты наделал? Что наделал?
Степа по-прежнему молчал и озирался по сторонам, пытаясь понять, видел ли кто случившееся. К счастью, все занимались своими делами или делали вид, что ничего не случилось.
Наконец рана перевязана. Что делать дальше? По положению я обязана доложить фельдшеру Оле Пахомовой, та — командиру отряда, тот — комбригу… Но что будет потом? Как в штабе расценят все это? В той ситуации, в какой находилась бригада, за выстрел, даже случайный, полагалась самая суровая кара… Выстрела, положим, никто не слышал, или не обратили на него внимания, а кто и слышал, тот ничего не понял. Слава богу, мой пистолетик стреляет так, что и на выстрел не похоже. Но рана! Я хоть и не медик, до войны работала учительницей в начальных классах, однако и моих знаний, полученных на занятиях по санитарному делу, вполне хватало, чтобы определить, что рана относится к разряду тяжелых: повреждена кость указательного пальца. Хочешь или не хочешь — а налицо членовредительство. Перед самой линией охранения человек вывел себя из строя. Случайно или намеренно — тут надо разбираться. Я-то не сомневалась, что случайно, да и другие, кто знал Степу, по-иному не могли думать, его все любили, уважали, он, единственный в отряде, еще до войны был награжден правительственной наградой, медалью «За трудовое отличие», и одно то, что медаль эту он получил в Кремле, из рук Михаила Ивановича Калинина, делало в наших глазах Степу Халалеева человеком особенным. Я-то, конечно, не за медаль ценила Степу, мы питались в походе из одного котелка, и я лучше других знала, какой это честный, добрый и верный товарищ. Захотят ли там, в штабе, разбираться во всем этом? Да и есть ли для этого время, если каждую минуту может раздаться команда и бригада должна будет скорей-скорей двигаться на запад?
Думала я обо всем этом, а из головы не выходил недавний случай с уснувшим на посту Якуниным.
Мы сидели на земле и молчали. Степа тихо баюкал свой забинтованный куклой палец, морщился от боли, изредка поглядывал на меня, наверное, ожидая моего решения, а я не знала, что и сказать. Зачем он брал мой пистолетик? Неужели только затем, чтобы полюбоваться на эту противную блестящую игрушку? Я-то тоже хороша — ушла за водой и оставила личное оружие, словно забыла, что в боевых условиях это тоже наказуемо.
— Аня, не говори никому, ладно? — вдруг тихо попросил Степан.— Заживет, куда ему деться… Подумаешь — палец!.. Пустяк ведь это, верно?
— Нет, Степа. Не будем лечить — не заживет. Кость ведь задета.
— А ты и лечи, только не говори никому.
— Степа, не могу я. Ведь я не медик. А вдруг заражение пойдет… Как же это случилось, Степа?
— Пистолет протереть хотел.
— Зачем? Разве я сама не могла?
— Могла, а не сделала… Смотри, он у тебя ржавчиной скоро тронется, никель кой-где уже отстает. Ухаживать надо… Зачем же ты, Аня, патрон в канале ствола держишь, а на предохранитель не поставила? Ведь ты могла похуже моего изувечить себя.
Я и сама не знала, как такое получилось, если, конечно, Степан правду сказал. Правила обращения с оружием я отлично знала, старалась делать как положено. Но моя «игрушка» так часто бывала в чужих руках, а я, глупая, еще гордилась этим!
— Ты не говори никому, ладно? — еще раз попросил Степан и огляделся. Он заметно успокоился, только в сощуренных синих глазах таились боль и настороженность.
— Никому, кроме Ольги Павловны, — решительно ответила я. — Без нее нельзя, я не справлюсь. А она худого ничего не сделает.
Степа промолчал. Я поднялась и пошла разыскивать Олю Пахомову, которая двигалась вместе со штабом отряда.
Нашего фельдшера я называю Олей лишь сейчас, когда ее нет в живых, а тогда мы все в отряде уважительно звали ее Ольгой Павловной, хотя было ей в ту пору года двадцать два или двадцать три.
Какой это был человек! Невысокая, стройная, с мягкими и светлыми как лен, слегка вьющимися волосами, с постоянной ласковой улыбкой на удивительно нежном лице, всегда подтянутая и аккуратная, она была общей любимицей отряда. И не только парни, но и мы, девушки, считали за честь выполнять ее просьбы. Именно просьбы, так как Ольга никогда не обращалась к нам в приказном тоне.
В феврале мы ходили двумя отрядами на разгром гарнизона в Шокше. Для меня это был первый боевой поход, и я больше всего боялась сделать что-либо не так, как надо. Когда завязался бой, то моей подопечной оказалась сандружинница из соседнего отряда. Она была ранена в левое плечо, лежала на снегу и просила о помощи. Я бросилась к ней, стала перевязывать, но бинт не слушался меня. Я укладываю его ряд за рядом, а он все сползает и сползает, и кровь хлещет из раны. А тут еще пули свистят, руки онемели от холода.
Девушка терпела-терпела, больно ей, бедной, и проговорила вдруг с обидой:
— Косолапая ты, что ли?..
А я и сама расплакаться готова, не знаю, что и делать, стараюсь, продолжаю бинт наматывать. Вдруг, откуда ни возьмись, Ольга Павловна падает в снег рядом:
— Анечка, дай помогу…
Две минуты — и повязка крепко и плотно легла на плече, а Ольга Павловна уже укладывает раненую на лыжи, тащит ползком в укрытие и успокаивает ее:
— Ты, Женя, сама знаешь, нет для перевязки ничего труднее, чем плечо. Не сердись, пожалуйста, потерпи…
Я поняла, что фельдшер и мою неловкость видела, и сандружинницу из другого отряда хорошо знала. Такой конфуз у меня получился.
Когда вернулись на базу, приглашает меня к себе Ольга Павловна, а я уже так напереживалась, что надерзить готова. Характер-то у меня задиристый. Вошла, доложилась, стою у дверей.
Ольга Павловна приблизилась, улыбнулась своей милой улыбкой и говорит:
— Анечка, если ты не против, то давай мы с тобой практиковаться будем в перевязках. Хотя бы по часику в день, ладно?
Так я и стала у нее учиться, да не по часу, а по два-три часа, если выпадало свободное время…
В те счастливые для себя часы я и узнала о ее любви к помощнику командира отряда по разведке Петру Старикову.
Скорее не узнала, Оля мне, конечно, ничего не говорила, а догадалась. Стариков приходил в санчасть и сразу становился неузнаваемым — тихим, робким, неловким каким-то. Сидел в углу, молча смотрел, как мы занимаемся своим делом, а если кто-либо из нас поворачивался в его сторону, он отводил взгляд и принимал деланно-равнодушный вид. Оля тоже менялась в его присутствии. На щеках — румянец, руки суетливые, взгляд напряженный, сама улыбается, на лице беспокойство.
Не сразу я все это поняла, и всю жизнь, вот уже тридцать лет с сожалением думаю — сколько счастливых часов отняла я у милой Ольги Павловны, которой суждена была такая короткая радость.
Удивительней всего было то, что они таили от других свою любовь, а все в отряде знали об этом. И командир, и комиссар, и бойцы. Знали, но никогда не говорили об этом и, как я понимаю, тем самым берегли их чувство от пересудов…
Такой была наша Ольга Павловна. Шла я к ней со Степановой бедой, а сама и не знала, как поступить, что сказать, чтобы еще большей беды не вышло.
Я не стала Оле ничего объяснять, а попросила ее пойти в наш взвод. Она пристально посмотрела на меня, — видимо, мой встревоженный вид говорил сам за себя, — молча взяла свою сумку, и мы пошли.