Бандитский век короток - Борис Шпилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поджигай, Паша, — спокойно, почти ласково сказал Гром.
— Чего поджигать? — тупо спросил Кастрат.
— Всё поджигай, Паша, — повторил Алексей. — Чтобы камня на камне…
— Ну, все, вилы тебе, козел, пидор верчёный. Я же тебя, урода, на куски порву… развяжи меня, сука, и давай один на один, по-мужски… это, ну… — Кастрат запнулся, вспоминая заковыристое слово. — По-жентльменски.
— А с сестрой с моей вы как, по-мужски, по-джентльменски, а, Паша? — тихо спросил Алексей и вскинул автомат.
Увидев сведенное нервным тиком лицо Грома, его побелевший на спусковом крючке палец, Кастрат суетливо, бочком, двинулся к тяжелой портьере и поднес к ней трепетный огонек. Затем, когда она занялась, перешел к другой.
— Ай бравушки, Паша, — сказал Гром, закуривая. На секунду он отвлекся и не заметил, как грузный Кастрат неожиданно, по-змеиному извернулся, рванул из-под крышки карточного столика спрятанный там пистолет.
— Сережа, берегись! — рванул уши Грома истошный женский крик.
Падая, Алексей прошил длинной очередью жирную тушу. Затем он вскочил на ноги и вырвал из волосатой лапы маленький «вальтер». Кастрат что-то хотел сказать, улыбнулся, но хлынувшая горлом кровь заставила его умолкнуть навсегда.
— Ты чего, мать, так орёшь-то? — улыбнулся Гром, оглянувшись.
Смертельно бледная Светка стояла за его спиной, прижав к груди дрожащие руки.
— Мамочки, как же я испугалась, — прошептала она и, медленно съехав спиной по стене, села на пол.
— Ты чего это расселась, мадам? Уходить надо, однако! — засмеялся Алексей.
— Сейчас иду, мой герой. Сейчас! — Света как-то странно закопошилась на полу. Пытаясь подняться, она отняла от груди судорожно сжатые руки, и Гром с ужасом увидел, что они в крови. Видимо, грохот автоматной очереди заглушил тихий, одиночный хлопок Кастратова «вальтера». Маленькая, наполненная кровью дырочка, точно красная родинка, алела на левой груди Светы.
Гром уже видел такие ранения раньше и поэтому никуда не торопился. Он сел посреди комнаты, в пылающем аду занявшегося пожара, и положил себе на колени голову девушки. Он гладил тяжелые светлые пряди, в беспорядке рассыпавшиеся по полу, смотрел в тускнеющие синие глаза.
— Я умираю, да? — спросила Света.
— Ну что ты, дурочка, — через силу улыбнулся Алексей, чувствуя, как рыдания сдавливают горло.
— Я всю жизнь ждала тебя, Сережа. Думала, мы будем жить долго и счастливо. Видно, не судьба…
— Не волнуйся, девочка моя, не волнуйся. Сейчас приедет «Скорая», и тебя обязательно вылечат. У меня много денег. Мы все поедем на Канары — Олежка с Олей и мы с тобой. Мы целыми днями будем купаться в океане и трескать бананы.
Гром говорил и говорил, заговаривал в себе рвущуюся наружу боль, когда неожиданно понял, что сжимает в объятиях труп. Он нежно поцеловал соленые от крови и слез губы Светланы, и пришла к нему черная усталость. Едкий дым заполз в легкие, туманя сознание.
Гром очнулся и увидел над собой одинокую звезду в облачной полынье. Отравленные, обожженные легкие саднило при каждом вдохе. Олег растирал ему грудь и лицо мокрым снегом и кричал что-то на ухо.
— Не ори, — строго сказал ему Алексей и, с трудом поднимаясь на подгибающиеся ноги, спросил: — Ты, что ли, меня вытащил?
Покрытый копотью, чумазый, как черт в аду, Олег радостно кивнул.
— Понятно. — Гром ещё некоторое время бессмысленно таращился по сторонам, оглядывая пылающий особняк, затем, выйдя из ступора, резко повернулся к Олегу: — Где Ольга?!
— Да не волнуйся ты, дядь Лёш, всё в порядке.
— Ага. Ладно. — Виски огненными обручами сжимала боль. Гром попытался сосредоточиться и обернулся к сбившимся в испуганную стайку, кое-как одетым девушкам: — Значит, так, дамы. Лавочка закрыта, все свободны. Бывшим хозяевам и клиентам передайте привет от Грома. Скажите им, что я приду за всеми по очереди.
Сидя на заднем сиденье Олеговой «копейки», резво уносящей их от пылающих руин «Красного фонаря», Алексей баюкал в своих объятиях лежащую рядом Олю, чей обморок перешел в беспокойный сон. Вывернув шею, смотрел через заднее стекло на багровое зарево и думал о том, что началась последняя, самая главная в его жизни война.
Глава 4
Борису Израилевичу Кацману уже третью ночь подряд снилась церемония вручения Нобелевской премии. Будто идет он, Борис Израилевич, по белому подиуму, под рукоплескания многочисленных коллег, восхищенно взирающих на него снизу вверх. И будто подходит Борис Израилевич, освещаемый вспышками блицев, к высоченной трибуне, вершина которой теряется в облаках, и трубный глас вещает: «За неоценимый вклад в развитие медицины…», — а дальше вдруг страшный грохот. И сразу истаяли, пропали и подиум, и восхищенная толпа. Борис Израилевич проснулся в своей спальне, сел в кровати и помотал седой головой, отгоняя последние отблески чудного виденья.
Старый доктор неспешно надел халат, стараясь не шаркать тапочками, спустился по узкой лесенке со второго этажа своего нового дома. Вновь послышался неясный шум, и теперь Кацман испугался. Не за себя, он был уже стар, а за свой новый дом. Он всю жизнь мечтал иметь свой дом. Белый, двухэтажный, с балконом-галерейкой.
В этот городок он приехал в начале шестидесятых, по распределению, с дипломом детского врача, на котором еще не высохла типографская краска, стареньким фибровым чемоданчиком и БОЛЬШОЙ МЕЧТОЙ. Однако социалистическая действительность словно смеялась над Борисом Израилевичем. Мизерная зарплата врача не позволяла отложить хоть сколько-нибудь на строительство, а брать неофициальные гонорары Кацману не позволяла врожденная порядочность. Да в те времена не очень-то и давали.
Однако малыши болели, и до безумия любивший детей доктор самозабвенно лечил их, смешливых и удивлённоглазых, практически бесплатно, бегая по вызовам, до темноты засиживаясь в опустевшей поликлинике. Дети вырастали и приводили в заваленный игрушками кабинет дяди Бори своих детей.
Шли годы. Менялись правители, законы, отношения между людьми. А Борис Израилевич так и состарился на своём рабочем месте, не обзаведясь, ввиду недостатка времени и средств, своей семьей. Новая администрация поликлиники выперла «старого жида» на пенсию, и белая мечта Бориса Израилевича, как и положено всякой уважающей себя мечте, постепенно угасла.
Так бы все и закончилось, но тут неожиданно выяснилось, что выросшее под неусыпным надзором Кацмана поколение «новых русских» упорно не желает лечить своих чад ни у кого другого, кроме дяди Бори. Кабинет детского врача в поликлинике пустовал, а под окнами кацмановской «хрущобы» день-деньской загораживали проезд шикарные «мерсы» и «вольвы».
Кацман пытался объяснить этим подросшим и увешанным золотом и мобильниками Андрюшкам, Танькам и Петькам, что частная практика запрещена законом, но их дети болели и плакали, а Борис Израилевич снова и снова нарушал закон.
А потом еще вдруг выяснилось, что толстый плакса Андрюшка, оказывается, — президент Ассоциации частных предпринимателей, маленькая капризуля Танька — хозяйка строительной фирмы, а тихий, застенчивый Петенька — и вовсе главный архитектор города.
И пока старый доктор делал то единственное, что умел в своей жизни, — лечил детей, его маленькая квартирка, превратилась в кабинет, уставленный дорогим импортным оборудованием, а на пустыре, словно сам собой, вырос уютный особнячок — точь-в-точь такой, как снился Борису Израилевичу.
Начальник милиции Виктор Михеевич Рулев, чью дочку Кацман вылечил от бронхита, даже помог ему оборудовать в доме маленькую потайную комнату «для хранения денег и наркосодержащих лекарств», хотя ни того, ни другого у Кацмана сроду не водилось.
И жизнь старого детского врача Бориса Израилевича Кацмана стала прекрасной и удивительной. И была таковой до двух часов двадцати трех минут пополуночи пятнадцатого ноября, когда на кухне своего дома доктор увидел разбитое окно и страшного седого мужика, покрытого гарью и кровью, и хрупкую девушку-девочку у него на руках, завернутую в грязное тряпье…
«Ну вот и всё», — подумалось неизвестно почему Борису Израилевичу. Он печально посмотрел на страшного человека своими чудными еврейскими глазами и строго сказал:
— Алеша Громов, немедленно умойся и вымой руки. — И добавил: — Положи Оленьку на диван, мне нужно её осмотреть.
* * *С одой стороны, конечно, «бык» из Коли Гусева, гордо носившего оригинальное погоняло Гусь, был никакой, так как очень уж он был тщедушен, трусоват и тонок в кости. Тем не менее кротовский бригадир Ваня Хлыст охотно держал его в своей команде и даже выделял среди прочих боевиков за беспримерную наглость, полное отсутствие моральных устоев и особую, утонченную жестокость. В Гусе умирал великий актёр, и в тех ситуациях, когда бандитам нужен был интеллигентный очкарик, молодой бизнесмен или самоуверенный чиновник, Коля был незаменим. Ему даже не приходилось особо напрягаться. Он чувствовал себя в этих амплуа, как рыба в воде.