Истоки - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чай будете пить?
— Чай по… потом, сначала дело. Надо в последний раз все осмотреть, — строго сказал он и без церемонии пошел в ее еще неубранную комнату. Там он поднял крышку сундука, в котором под грудой белья находилась спираль Рум-корфа. Михайлов осторожно проверил контакты. От спирали одна проволока спускалась в подвальный этаж, другая выходила наружу и по плинтусам дома, затем по двору, под слоем насыпной земли, шла в сарай. Вероятно, можно было бы расположить провода проще, но Гартману нравилось, что спираль помещается в сундуке с бельем. Он любил эффекты. Быть может, по той же причине, неподалеку от сундука стояла бутыль с динамитом: в случае появления полиции, Перовская должна была выстрелить в бутыль и взорвать весь дом. Михайлов же думал, что при внезапном налете Соня выстрелить не успеет, или не попадет, или бутыль от выстрела не взорвется. Да и незачем было, по его мнению, всем кончать с собой: некоторых участников подкопа, вероятно, не казнили бы; между тем, большой процесс мог бы способствовать росту революционного движения.
Полиция, впрочем, уже несколько раз появлялась в доме во время работы над подкопом. Она ничего не подозревала, но, в связи с предстоявшим проездом царя, в свободное время заходила в дома у железной дороги. По существу никакого осмотра не было: Гартман угощал полицейских водкой и закуской, совал им, в зависимости от чина и нрава, кому полтинник, кому рубль, кому два. Это он делал отлично: служил долго в разных управах.
— Спираль в порядке, — сказал Михайлов. Перовская смотрела на него с ласковой насмешкой. По воспоминаниям прошлого, ей казалось неприличным, что он хозяйничает в ее спальной с неубранной постелью. Но она знала, что он просто этого не понимает и что для него существуют не женщины, а члены партии женского пола. «Говорят, будто ему в свое время нравилась Ольга. Верно, неправда…» Она терпеть не могла Ольгу Натансон.
— Конечно, в порядке, странная вы личность.
— Ну, ладно. Теперь я иду туда. Ежели что, звони.
— Слышала, знаю.
— Я там и разденусь, ты ведь не спустишься, — сказал он.
— Будьте как дома. И лучше не ползите до могилы, еще взорветесь.
Он кивнул головой и спустился в подвальный этаж. Там он зажег лампу и фонарик, разделся догола, повесил на гвоздь длиннополый сюртук, брюки, белье, положил револьвер на землю у самой дыры. Другие, вползая в галерею, вешали через плечо револьверы, а Гартман брал с собой и яд, чтобы не быть заживо похороненным в случае обвала. Но ползти по галерее с револьвером было очень неудобно. Михайлов надел фланелевую рубашку, рукавицы, отодвинул цыновку, стал на четвереньки и глубоко вдохнул в себя воздух, точно собирался нырнуть в воду. Затем он очень ловко пролез в дыру, не прикоснувшись к проволоке.
Подземная галерея была так низка, что в ней было почти невозможно продвигаться и на четвереньках: приходилось ползти на животе. В первый раз, ползая по земле, он вспомнил гадюк, которых в детстве видел в лесу. После нескольких дней работы у него выработались автоматические движения. Он оттолкнулся правым коленом, затем левым локтем, и пополз, все время держа фонарик на уровне проволоки и не спуская с нее глаз. Первые три-четыре сажени он прополз легко и быстро, — «карьером». Дальше начиналась первая лужа. Михайлов вполз в воду и окоченел. Труднее стало и дышать.
Этот подземный ход с треугольным разрезом они прорыли в несколько недель маленькой английской лопатой и садовым черпаком, — бурав был куплен только в последние дни. Работа шла от семи утра до девяти вечера. Они все время чередовались. Перовская к работе по подкопу не допускалась; но и сильные, выносливые мужчины не могли рыть землю в галерее больше часа подряд. Некоторые из приглашенных членов партии под разными предлогами отказывались или увиливали от этой работы. Страшной неожиданностью оказалась ледяная вода. Галерею укрепляли доски, сходившиеся наверху зубчатыми краями. Однако, вода просачивалась сквозь зубцы, а кое-где лилась струйками. С каждым днем работа становилась все более тяжелой, особенно из-за недостаточного притока воздуха. Они выходили из галереи замерзшие, разбитые, исцарапанные в кровь.
Теперь он знал эту длинную, в двадцать с лишним сажен, подземную галерею лучше, чем Лубянку или Невский; твердо помнил, где начинаются особенно глубокие лужи, где торчит из доски гвоздь, где начинает гаснуть свеча в фонаре. Очень трудное место было в длинной четвертой луже, в десяти саженях от подвала, под проезжей дорогой. Здесь все время осыпалась земля и можно было каждую минуту ждать, что в галерею провалится лошадь или телега с сорокаведерной бочкой. «Бог даст, еще несколько часов выдержит», — подумал он, проползая по четвертой луже, которая была так глубока, что в нее можно было бы окунуть голову. Свеча зашипела: в фонарь сверху капнула вода. Михайлов прополз еще три сажени и остановился на отдых в сарае, трясясь и задыхаясь. Минуты две он мотал головой, — «а то свернется шея». Чтобы следить за проволокой, приходилось все время держать голову в мучительно неестественном положении.
Он пополз дальше к двум сомнительным доскам, плохо прилаженным одна к другой. Тут контакт легко мог оборваться. Михайлов постарался привстать на четвереньки, стукнулся головой об доску, надсадил колено. Ему показалось, что он раздавил червя. «Нет, нет!» — с отвращением подумал он и опять оттолкнулся от земли правым коленом. Полз он теперь медленно, приберегая последние силы для плотины.
Это было самое тяжелое место подземного хода. В последнем участке галереи, в котором находилась мина, не должна была скопляться вода. Они здесь перегородили ход поперечными досками и ковшом вычерпали воду. Между плотиной и «потолком» оставалось очень мало места, и проползти здесь, не сорвав досок, было чрезвычайно трудно. Вода становилась все глубже. Перед плотиной Михайлов остановился, еще передохнул с полминуты, затем осторожно переставил через доски из воды в грязь сначала левую, потом правую руку. Согнувшись в дугу, царапая в кровь спину и колени, он отрывистыми, почти судорожными движениями перебрался и без сил упал в могилу: так называлась последняя сажень подземного хода, между плотиной и динамитным снарядом.
Вдруг он услышал гул, — тот самый. «Курьерский из Москвы!..» — Он теперь распознавал поезда по быстроте нарастания гула. Еще ни разу этот поезд не заставал его так далеко, в галерее, почти под самыми рельсами. Он выронил фонарь, заткнул уши и упал лицом в грязь. Гул нарастал со страшной быстротой, перешел в адский грохот. Михайлову казалось, что у него сейчас разорвется сердце… Много позднее, по ночам, ему слышался этот страшный, нестерпимый гул в мертвой тишине Алексеевского равелина.
Могила стоила им гораздо большего труда и напряжения нервов, чем первые девятнадцать сажен галереи. Она кончалась у второй пары рельсов, по которой поезда шли в направлении на Москву. Здесь земля оказалась особенно твердой, и дышать тут, несмотря на кое-как проведенную вентиляционную трубу, было очень трудно. Свеча часто гасла. Загнать сюда тяжелую мину было почти невозможно. Накануне Михайлов впрягся в нее, Ширяев толкал сзади, но мина все время загребала землю впереди. «Осторожно!.. Оставьте!.. Больше нельзя!..» — шептал Ширяев. Хотя никто их не мог услышать, они в галерее всегда говорили шепотом. — «Но ведь из-за аршина может пропасть дело!» — так же отчаянно шептал Михайлов. — «Не пропадет! Взорвется поезд, я вам говорю!..»
Он тщательно проверил контакты. Все было в порядке. Повернуть назад было нелегко, Михайлов и для этого также выработал движения. Благополучно переполз через плотину, опять перегнувшись в дугу, в луже за плотиной остановился, с жадностью вдыхая воздух. Теперь дышать было чуть легче. Он пополз быстрее.
За четвертой лужей вдали показался слабый свет. Это всегда бывало счастливой минутой. «Если б я тут лишился чувств, что бы они сделали? Пришлось бы им, бедным, волочить меня, и проволоку непременно сорвали бы», — думал он, зная, что чувств не лишится. Дрожащий свет лампы приближался. Михайлов из последних сил дополз до дыры; стал на четвереньки и в изнеможении упал.
Через четверть часа, смыв с себя грязь и кровь, расчесав волосы и бородку, он в своем долгополом сюртуке поднялся на кухню, положил на печь мокрую, черную от грязи рубаху и вошел в столовую. За покрытым чистой белой скатертью столом сидела Перовская. На столе были самовар, калачи, масло. Сияющая улыбка выступила на лице Михайлова. Он любил семейный уют. Вспомнил родительский дом, с чудным садом, на окраине Путивля. За самоваром сидела тетя Настенька, и тоже были калачи, масло, сливки.
— Не чай, а ай! — весело сказал он, вспомнив своего хозяина. — Сонечка, умираю, так хочется чаю!
— Ага, теперь «Сонечка»… Неужели опять доползли до могилы?
— А то как же, многолюбимая? Здравствуйте, Степан, — обратился он к вошедшему Ширяеву. — П-покуривать изволили? Как это вы все не понимаете, что дело…