Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старомодный тип ученых и художников — Пастеры, Уистлеры[110] и Уолтеры Патеры[111] — считали, что их творческая работа настолько выше всего прочего, что они могут жить в заоблачных высях, оставаться над схваткой. Но время от времени какой-нибудь Вольтер, Диккенс или медик вроде Везалия приходил к выводу, что он не может в одиночку наслаждаться зажженным им светильником, если окружающий мир погружен во тьму, и он провозглашал: «Пусть засияет свет над всей землей!» — провозглашал, рискуя своей респектабельной репутацией, а порой и жизнью. Во время прошлой войны даже такой робкий затворник, как Генри Джеймс, убедился в том, что его творчество не имеет смысла, коль скоро он не присоединился ко всему человечеству, и в конце концов он хоть и довольно робко, но сделал выбор и выступил против Германии.
Такие люди, как Бернард Шоу, профессор Альберт Эйнштейн и Карл Сэндберг, всегда понимали, что их творчество ничто, если оно не смыкается с творчеством их собратьев, и что теперь уже не меньшинство, а большинство художников и ученых должны осознать и во всеуслышание заявить, стоят ли они за тиранию, жестокость и слепое повиновение или они на стороне своего народа, всего человечества.
В этой войне, если говорить о писателях Германии, знаменитый Гергардт Гауптман,[112] некогда всеобщий кумир, вроде Фрэнка Синатры,[113] один из наиболее заслуживающих уважения немецких романистов и драматургов, решил для себя, на чьей он стороне. Он раболепно вверил свою судьбу и свою прекрасную виллу марширующим гусиным шагом хозяевам новой Германии. Даже в военное время ему не пришлось расстаться со своей роскошью; он ничем не пожертвовал — разве что уважением к самому себе и симпатиями всех честных людей. И это прекрасно, что он открыто объявил, на чьей он стороне, и не стал скрывать своего позора.
Но нашлись такие немцы и австрийцы, как Франц Верфель,[114] Бруно Вальтер,[115] Стефан Цвейг, Фрейд, Бела Шик,[116] Томас Манн, Лион Фейхтвангер, которые решили, что новенькие виллы, и костюмы, и лошадиное ржание тупоголовых ефрейторов — слишком малая цена за утраченную честь и за радость, дававшуюся творческой работой, которая составляла для них смысл жизни, и они отправились в изгнание, оставив своих ближних, пожертвовав своими званиями, лишив себя радости слышать музыку родного языка, — и все это для того, чтобы мир знал, на чьей они стороне.
Но пора поставить на этом точку, не правда ли? Есть какой-то упорядоченный идиотизм в том, что честный и образованный человек вынужден отказаться даже от гражданства в любимой им стране и от своего родного языка только потому, что он слишком честен и умен, чтобы поддерживать грубую тиранию правителей-гангстеров. Так уж повелось издавна, задолго до того, как был сослан Данте,[117] но теперь наступило время (это было всегда ко времени) для создания новой формы всемирной организации, которая бы не просто стремилась обеспечить, но на деле обеспечила бы безопасность каждого умного и честного человека, которая бы не допустила их уничтожения в горниле новых, бесконечных и бессмысленных войн. Массовое уничтожение — слишком дорогостоящая вещь, и нашлись люди, которые серьезно думают над тем, что это необходимо запретить законом!
Беззакония, творимые во время войны, затрагивают любого, будь то адвокат, механик гаража, фермер или домохозяйка, но что касается ученого и художника — а следовательно, и тех, кто наслаждается их творчеством и пользуется плодами научных открытий, — то для них данная проблема имеет две стороны. Как и все прочие, человек творческого труда должен думать о хлебе насущном, но его высшие интересы имеют очень мало общего с необходимостью зарабатывать на хлеб, добывать который становится во время войны необычайно трудно. Рядовой труженик, будь то плотник или сенатор, лучше всего работает тогда, когда точно следует наиболее совершенным для его времени образцам. Когда хирург удаляет аппендицит, он отнюдь не возвышается в наших глазах, если в целях эксперимента проделывает это наиболее сложным методом. Но деятель искусств, исследователь в лаборатории или изобретатель на заводе действительно что-то значит только тогда, когда созданное им пусть даже в самой малой степени отличается от сделанного его предшественниками. И они никогда не смогут проявить свою оригинальность в мире, лишенном спокойствия, где об их творениях будут судить не с точки зрения ценности их для человечества, а с точки зрения того, доставляют ли они удовольствие банде убийц. Их родина — это истина, но в истории человечества не было таких периодов, когда ученые и художники могли подолгу и спокойно обитать в царстве истины, потому что его слишком часто сокрушали любители насилия.
Однако не только людям науки и искусства важно не допустить, чтобы надругались над их истиной, и определить свою позицию; это так же важно и для их почитателей. Когда нацисты сжигают книги в Берлине или когда — если уж на то пошло — в каком-нибудь милом старом городе Соединенных Штатов начинают воскрешать средневековье и запрещают книги, которые не воспринимаются как слишком большое зло другими городами, — то от этого даже больше, чем сами авторы, страдают их потенциальные читатели. Когда нацисты решают, что музыка Мендельсона — это еврейская музыка, а следовательно, не принадлежит к тому сорту, которую написал бы, допустим, доктор Геббельс, то не тень великого композитора, а поклонники его таланта оказываются ограбленными. Если человечество действительно нуждается в великой поэзии, великой музыке, великой живописи, если оно действительно хочет, чтобы открытия медиков спасали жизнь его детям, и не хочет жить в фашистском концлагере или в пошлом мире комиксов, тогда оно должно создать для людей искусства и науки такую цивилизацию, в условиях которой последние могли бы раскрыть свои таланты в полной мере, — ведь до сих пор никто из них не имел такой возможности.
Дело совсем не в том, что художнику нужны перины помягче и пища повкуснее, что же касается рекламы, то в нашу эпоху радио и бульварной прессы он имеет ее даже с избытком! Чего ему действительно недостает, так это морального стимула, уверенности в том, что его труд не бесполезен. Именно это сознание дает ему силы создавать произведения, требующие от него многих лет труда, а то и всей беззаветно подвижнической жизни, а не поставлять скороспелую продукцию на потребу фашистским молодчикам, которые забавляются не только пулеметами и виселицами, но и хитроумной пропагандой.
Но художник так и не создаст того лучшего, на что он способен, если он по-прежнему будет жить в кое — как успокоившемся мире, в котором перспективы на длительное умиротворение чуть получше, чем в 1936 году, и в котором будет чуть больше прекраснодушной беллетристики, именуемой договорами, и чаепитий, именуемых конференциями. Я совсем не уверен, что самый упрямый дурацкий изоляционизм хуже, чем игра в мировое правительство, поскольку он хотя бы честен и по крайней мере знаешь, что он из себя представляет. Между прочим, я думаю, что впервые в серии радиопередач изоляционизму воздается такая горячая хвала!
Если говорить о цивилизации, то она была либо всем, либо ничем для художника и ученого; чаще всего ничем. Как бы ни был велик его талант, если он подточен цинизмом, распространенным в нашем неспокойном и бесчестном мире, то достаточно всего лишь одного микроба отчаяния — и он разовьется и подточит весь организм. Может быть, этот художник и ученый вместе со своими последователями явит миру свой сверкающий взлет, но его блеск будет всего лишь осенним увяданием.
Обратитесь к генетике — науке, занимающейся наследственностью и созданием более совершенного потомства. Пока эта наука служит делу появления на свет все большего количества маленьких стопроцентных арийцев, она приносит зло, и чем совершенней становится эта наука, тем больше ее зло. Знание, даваемое ею, до тех пор не будет приносить пользы, пока оно имеет своей целью сделать более чистой расу немцев, англичан или американцев, а не способствует улучшению всего человечества независимо от национальных различий. Деятель науки и искусства обязан сделать все, что в его силах, для создания более справедливого мира, для того, чтобы людям лучше жилось в целом мире, а не только в одном городе, одном штате или одной стране, для того, чтобы во всей вселенной было жить хорошо. Это он должен знать и провозглашать.
1944ЗАМЕТКИ О РОМАНЕ «КИНГСБЛАД, ПОТОМОК КОРОЛЕЙ»
Когда о моем двадцатом романе будет уже все сказано — и кое-что с большой запальчивостью, — тогда, возможно, прозвучат отдельные голоса, которые сделают поразительное открытие, а именно: что главное в романе — его сюжет. Мое собственное убеждение, что американцы — самый занятный, самый несносный, самый интригующий и непостижимый уму народ на свете, возможно, останется незамеченным. Мое восхищение при виде того, как на Среднем Западе растут города, порой красивые, порой уродливые, а чаще всего одновременно и красивые и уродливые, как глинобитные лачуги превращаются в бревенчатые хижины, потом в дощатые дома, а потом, смущенные собственной белизной и хрупкостью, становятся шестнадцатиэтажными отелями и, наконец, тридцатиэтажными банками, возможно, будет отмечено лишь мимоходом. Все это совершилось в течение жизни двух-трех поколений, и, рассказывая об этом, рассказываешь о чуде. Но за этот короткий период времени — секунду в истории человечества — мы создали целую цивилизацию, со своими традициями, со своими добродетелями и со своими благоглупостями, укоренившимися столь же прочно, как и традиции самых древних наций Европы. Замечу лишь, что эта тема представляет для романиста огромный интерес и огромную трудность.