Сын башмачника. Андерсен - Александр Трофимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не оставляйте нас, письма, доплывшие по рекам гениальности, и совершенно простодушные строчки напрочь забытых людей. Вы свет прошлого, естественное освещение сегодняшнего дня. В вас звучит неимоверное время, потому что даже прошлую песчинку не восстановит никакая паутина, не вернёт сгинувший лист, а сколько любви утекло навсегда; верните жизнь былую, письма прошедших веков, пусть станет преступлением уничтожение любого письма, ведь сжечь слово — всё равно, что сжечь человека, от жизни к жизни невидимо пролегает ваша золотая нить, вы невидимо сопровождаете века, они умирают, и смысл быта и бытия переходит в них. Мы чаще всего пренебрежительно относимся к вашим знаниям, а между тем, замок истории можно поставить среди солнца только благодаря бесхитростным строчкам быта, благодаря вам понимаешь, как быт перерастает в бытие, письма, вы кровь времён! Я оглушён вашим светом и покорен вашими знаниями! Я живу вашими интонациями, исцелите моё время, дайте ему лекарство от войн — отсутствия души у государств, дайте опыт жизни, которого мы не имеем, человеческая жизнь так коротка, что одно поколение не может накопить сил для бессмертия, только вы в том или ином виде — спасение. Живая вода быта и радуга бытия, здравствуй, старое письмо, мы все — люди, каждый из нас только закладка в нелепой книге бытия. Я научусь петь вас, письма, вы так прекрасно поёте по ночам, когда спят все люди, всякая строка ваша — мелодия, пусть и слышная только единицам... От быта до бытия — один шаг, не будем же ничем пренебрегать, отзовёмся душой на каждую строчку времени. И тогда со страниц чужих писем зацветут сады, вылетят пчёлы, обрушатся мысли, которых мы ещё не открыли, и пусть воспрянет и сбудется мечта каждого письма благодаря письмам, быт станет бытием, и мы с уважением станем относиться и к своей жизни, поняв, что история превратит её из быта в бытие...
И письмо Коллина я читаю как письмо, адресованное мне, с таким же воспаряющим чувством я читаю письмо Григоровича неизвестному Антоше Чехонте о том, что он — писатель. Все письма мира, адресованные любому человеку, на самом деле письма, адресованные мне. Почтальоны всей земли, стучите в мою старую, как седина, дверь, телеграммы вселенной проходят через моё сердце, упрямое в своём желании прожить каждое слово, умереть миллиарды раз от каждой смерти и воспарить, возродиться от каждого счастья других, а не чужих людей, которое коснётся меня лепестками слов. Письма всей земли, прошлые и настоящие, вы превращаетесь в розы в саду моего сердца. Я понесу вашу плоть до нашего тысячелетия, я вознесу ваш дух, я сделаюсь вами — о, письма одного человека к другому, вы даже не догадываетесь, а я хорошо знаю: вы письма от вселенной к вселенной, и никакой космический полёт от земли к Марсу или к Венере и даже за пределы солнечной системы не заменит мне одного письма на этой земле. Мы виноваты перед вами, письма, простите нас! Да и каждый из нас — письмо. Письмо из ниоткуда в никуда, но надо прождать жизнь от письму к письму так, чтобы знать, откуда и куда...
Письмо Коллина тогда помогло Андерсену выжить, и с тех пор Андерсен берёг все письма, все афиши, объявления, записочки, он понял: письма запечатлевают время, и относиться к ним как к рабам — значит, быть рабом.
Как мечтал Ганс Христиан Андерсен писать стихи, наслаждаться природой — деревьями, цветами, письмами Бога человечеству! Но он так редко выходил из дома, чтобы гулять. Уроки он зубрил и зубрил в классной комнате, духота несла ему песню смерти, молодые лёгкие требовали свежего воздуха, а взамен получали спёртый, самоубийственный воздух. Лёгкие будущего сказочника были полны мёртвого воздуха. Но здесь хоть было тепло. Библиотека гимназии — прекрасная спальня, старые книги ревниво относились к Андерсену: им самим было мало воздуха. Мейслинга боялись все гимназисты, и никто из них не хотел посещать Андерсена — боялись. Его вечный вопрос: «Вы уже сделали домашнее задание?» настигал слух и леденил сердце, каким бы ярким ни было солнце. Год и ещё четверть года провёл Андерсен в этом заточении. Это была тюрьма, где стенами были голос Мейслинга, улыбка Мейслинга, слова Мейслинга, жесты Мейслинга, молчание Мейслинга, злость Мейслинга; Андерсен так досадил ему своим существованием, что даже смерть Андерсена не смогла бы доставить такого удовольствия Мейслингу, как те минуты издевательства над нерадивым гимназистом, сумевшим заставить этих копенгагенских дураков дать ему стипендию. Но он, Мейслинг, не такой осел, как они, он восстановит справедливость в этом мире, где королевские стипендии вместо достойных бедняков попадают к выскочкам, возомнившим себя поэтами. Да он сам поэт — и что? Разве кто-нибудь в Копенгагене ценит это? Да всем наплевать на его талант, его замалчивают, затушёвывают, роют ему яму. У Мейслинга было впечатление, что копенгагенские выскочки, к которым после окончания гимназии и университета станет принадлежать Андерсен, заточили его талант в подземельях гамлетовского замка и радуются в его отсутствие своим бездарным стихам.
Пока Мейслинг размышлял перед сном, Андерсен был занят своим любимым делом — молился:
— Господи! Пусть изменится моё положение. Если оно не изменится, то призови меня к себе! — И он плакал от тоски, страха, усталости и — наконец — от умиления, к которому всегда приводила его молитва. — Отец, — обращался он к небесам, — возьми меня к себе! Я устал!
И каждый день был свидетелем его страстных молитв!
Так он и жил — от часа к часу, ото дня ко дню, от молитвы к молитве. Он верил в то, что Бог спасёт его от мейслинговских мучений и возьмёт к себе, он знал, что небеса благоволят к поэтам. А сами поэты — следы неба на земле.
К октябрю 1826 года положение гимназиста Ганса Христиана Андерсена в гимназии Хельсингёра стало невыносимейшим: он, глубоко верующий человек, был на грани самоубийства.
В воскресенье Андерсен, как всегда, явился к Мейслингу с сочинением по латинскому языку.
-—Я прихожу в отчаяние, как подумаю о выпускном экзамене. Вы за такую работу нуль получите! По-вашему, одна буква ничего не значит, всё равно — поставите ли вы «е» или «i». Такого тупоумия я ещё не видал, а вы ещё воображаете себя чем-то. Коли вы настоящий поэт, так побоку ученье, отдайтесь всецело поэзии, но вы ни к чему не годны! На застольную песенку вас ещё хватит или там на какие-нибудь стишки о луне, о солнце, но ведь это одно мальчишество, баловство. Я тоже умею подбирать рифмы, и не хуже вас. — Надо думать, тяжело Мейслингу было не кричать, не топать ногами, а так хотелось! — Мы же неоднократно беседовали на эту тему! — Мейслинг помолчал: натужно, грубо помолчал, успокаивая себя, помня о конференц-советнике Йонасе Коллине. — Сделаетесь студентом, вам и подавно удержу не будет, совсем свихнётесь и пропадёте!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});