Том 4. Из деревенского дневника - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как бы только платья ей не отдали… Как приеду, первым долгом отыму ейное платье… Дрянь паршивая!..
— Это ты Парасковью все бранишь?
— Как же ее, дьявола, не бранить-то? Я сам ей, подлячке, помогал, дурак был, одежу-то в людях хоронить, а она вон что… В жисть не расстанусь, а уж отыму ейные платья… Шелковое, да шерстяное, да казак, все отыму! На клочья разорву, а не дам… Псовка экая!
Михайло был так зол, что разговаривать с ним не было никакой охоты.
Не буду рассказывать о тех деревенских новостях, которые поведал мне Иван Ермолаевич; едва ли они будут интересны читателю: волки съели без остатка двух собак, две коровы разрешились от бремени, причем телята получились «все в отца» (последние слова «все в отца» Иван Ермолаевич произнес с истинным умилением) и т. д. Возвращусь к истории Михаилы, который, согласно уговору, должен был приехать за мной с вечера, чтобы ночевать в пустом доме, а утром ехать на станцию.
Вечером Михайло приехал. Разговаривая за чаем о том, о сем, мы, наконец, коснулись и поступка Параньки.
— Что ж, — спросил Михаилу Иван Ермолаевич, — одежу-то Паранька увезла, аль отобрали?
— Отобрали… Успели… Только что бурнус успела ухватить.
— Увезла-таки бурнус-то?
— Увезла, — угрюмо опустив глаза в блюдечко с чаем, проговорил Миша как-то отрывисто.
— Тебя-то зачем из Питера выписали? — спросил Иван Ермолаевич.
Этот вопрос мгновенно расшевелил Михаилу. Глаза его загорелись, и он с сильным гневом и раздражением произнес:
— То-то, вот Паранька-то, поскуда, подвела меня под смерть, чисто под топор. Теперича выписали меня — женись! Мясоеду осталось мало — успевай! Хлопочут теперь насчет невесты, ищут… Ведь у нас, сам знаешь, семейка-то не маленькая; ежели хоть месяц без работницы останутся, так и то разор. Одной скотины, коров восемь голов, дателят, да овец, лошадей четыре… Вот и надобно жениться…
— А работницу нанять?
— Работницу? По нашему семейству работницу найти нельзя… да и кто будет деньги платить? У нас работница не может, потому семья громадная — никаких денег не возьмет… Тут надобен свой человек. Вот теперича они и разыскивают невесту… Чтоб она вместо Параньки орудовала… Ведь вот что она натворила, дубина безобразная… Ну, да и ей счастья не будет… Оно хоть и по любви, полюбовно вышло, а тоже и в жениховой семье не сладко ей будет… Ведь жених-то тоже любит, любит, а тоже на Параньку позарился из-за работы… Работница она — настоящая… это верно, а у него в семье четыре тетки, вот на них и будет работать… Пущай… Кабы послухала, что говорили — взять мужика в дом, али бы погодить замуж-то, покуда подрастут наши свои девки, ан бы… А теперь вот, бог ее знает какую-такую жену мне приспособствуют… Уж наверно, чтоб бессловесную, вот как Алексею присодействовали… Свинья какая! У меня, может, у самого тоже любовь-то есть… А теперь вон — накось — скотина, говорят, не поена два дня, так и женись неведомо на ком… Тоже ведь не весьма приятно из-за теленка или там из-за овец на всю жизнь с идолом с каким связаться…
Из дальнейших разговоров с Михайлой оказалось, что у него действительно существует в Петербурге привязанность. С год тому назад познакомился он с няней одних господ, живших поблизости на даче: Он перевозил ей вещи. Няня эта оказалась крестьянкой той же губернии, что и Михайло, и притом из деревни, весьма недалеко отстоящей от деревни Михаилы. Няня эта была девица старше Михаилы лет на восемь, но она понравилась ему и лицом, и поведением, и положением в семье. Семья ее состояла только из отца и матери. Девушка, которую любил Михайло, с пятнадцати лет служила в Петербурге в людях, отдавая решительно все родителю. Она до того свято исполняла эту обязанность — «отдавать все» в деревню, что едва ли и знала какую-нибудь другую. Был в ее жизни один эпизод, который всякого другого, не столь искренно и глубоко понимавшего свою «обязанность», мог бы разбить и обессилить: после шести или семи лет работы в Петербурге отец ее, на ее деньги, отлично обстроился, прикупил скотины и стал жить порядочно; он даже стал звать дочь домой, полагая взять ей мужа «во двор», — и вдруг сгорел и дом и все имущество. Отец в отчаянии стал пьянствовать, и в один из таких загулов от кабака, в котором он шумел далеко за полночь, воры угнали лошадей, которые так и пропали бесследно. На беду, дом, стоивший не одну сотню рублей, был застрахован только в пятьдесят, чтоб «меньше платить страховки». Дочь, намеревавшаяся оставить Питер и опять взяться за крестьянство, должна была остаться и снова начала труднейшее дело устройства вконец расстроенной семьи. В то время, когда познакомилась она с Михайлой, отец и мать ее были снова устроены, снова у них был и дом и скот, снова все у них поправилось и пошло в ход и снова отец звал ее опять домой, говоря, что умри он со старухой, дядья отымут дом, выстроенный на трудовые деньги племянницы. Вот почему она и заинтересовала Михаилу. Сундук, который он перевозил, также играл некоторую роль в благоприятном впечатлении, которое производила на него няня. Он был тяжел и велик, и много было в нем имущества. Но не это пленило, главным образом, Михайлу в Авдотье (так звали девушку); пленили его кротость ее и удивительное терпение. Столько работать, как она, и не роптать — вещь достойная уважения. Сойтись с такой кроткой и работящей, к тому же грамотной и не забывшей крестьянства женщиной для Михаилы казалось большим счастьем. Она ему сочувствовала и любила его, он ей нравился. Женясь, они были бы полными хозяевами и начали бы хозяйствовать, никому не одолжаясь. Михайло и его невеста частенько подумывали об этом, толковали о том, как выписаться из общества, много ли это станет и т. д. И вот оказывается, что от всего этого надобно отказаться, жениться «к спеху», потому что некому поить телят и потому что мясоед короток, жениться бог весть на ком.
— Ведь вот что она, подлая, сделала! — заключил Михайло свой рассказ и свою исповедь.
И нельзя не сознаться, что негодование на Параньку Михаилы было вполне объяснимо, понятно и до некоторой степени извинительно.
— Погодить бы ей надоть, покуда девки-то подрастут… — сказал Иван Ермолаевич.
— Про что ж я-то говорю. Я про то и говорю… Кабы погодила-то, нешто бы так-то вышло… Идол этакой! Авось бы, кажется, нечего бояться, не осталась бы в девках, такие работницы не остаются в девках… Такую всякий возьмет… Нет вот!.. Да еще как… Прямо с вечеринки… Баушка говорит: прямо, говорит, как была одета на вечеринке, так и села в сани к жениху. — Что ты, мол, Парасковья? Куда? А она — «не век же мне с вами маяться»… Полушубок у жениха-то был припасен. Так и уехали… А наутро повенчались… Баушка-то говорит: я, говорит, так и обмерла… Стою на крыльце, гляжу, вижу, что Паранька уезжает, а ничего не соображу… Только как начали телята реветь, непоенные, тут только я очувствовалась… Думаю: «ах ты, каторжная, что сделала…»
— Да, вам трудно… — сказал Иван Ермолаевич с глубоким вздохом. — Велики ли девки-то у вас остались?
— Да самой-то старшей одиннадцать двенадцатый, а прочие все ниже…
— А скотины много ли?
— Телят сейчас штуки четыре…
И Михайло стал высчитывать количество скота.
— Да! — сказал Иван Ермолаевич решительно. — Не справиться… Надо бабу. Какую невесту-то сватают?
— А пес их знает… Да я не покорюсь… Это уж как угодно.
Долго шли между нами разговоры о Михаиле и его деле, и, несмотря на то, что в разговоре этом скотина и люди, девки и телята перемешивались в одну какую-то странную массу, невольно всем становилось ясным истинно драматическое положение Михаилы. Не покорись он — расстроит целую семью, возьмет на душу грех; покорись — значит, пожертвуй собою. Сколько геройства требовали от человека эти непоенные телята!
Утром мы оставили Ивана Ермолаевича и рано уехали сначала в деревню, а потом на станцию. В деревне зашли к бабке, повидаться. И здесь вновь должны были присутствовать при горьких и трогательных хозяйственных жалобах расстроенной Паранькою семьи.
Грустно покачивая головою, бабушка, видимо убитая горем раздела и самовольного брака, долго причитала на ту же драматическую тему о людях и телятах:
— Я стара, у старшей невестки пятый год болят ноги, плохо ходит… Эта вот девка — еще малёнька, не осилить ей… Скотина ревет… Ни воды достать, ни замесить — нет человека! Ах ты господи, батюшка владыко… — и т. д.
Скучно было слушать это, ужасно скучно.
Уходя, столкнулись на крыльце с отделившимся Алексеем и должны были зайти к нему. Алексей, встретивши нас, был под хмельком, и вместе с ним присутствовал товарищ, столяр, тоже под хмельком. Дело в том, что Алексей устраивался, а столяр его устраивал, делал ему лавки, шкафчик для посуды, и в разговорах об этом устройстве непременно участвовала водка. Разговоры поэтому, даже о шкафчике, шли душевнейшие. Алексей, человек почти сорокалетний, был не то чтобы рад своей самостоятельности, но, как дитя, в буквальном смысле как ребенок, был поглощен своим новым положением, в котором он «все сам». Он поминутно прибавлял почти к каждому слову два слова о том, что теперь, мол, все сам, «все свое», «нельзя», «все надо». И так как средств у него на это «все» не было, то покуда дело устроения шло в разговорах и преимущественно в питии с приятелями водки, питии, быть может, необходимом для поддержания бодрости духа, ибо дело Алексея было, в самом деле, труднейшее. Теперь все надо добыть самому, от пищи до сапога и кнута. Жена Алексея понимала всю тяжесть предстоящего ей жития и во время нашего посещения только и говорила, что об этих тягостях: теперь сама и за детьми, и за скотиной, и в поле, и в доме; обо всем сама думай, сама шей, сама стряпай, мой и т. д. Не менее часто, чем выражение Алексея «теперь все сам», жена его употребляла другое: «…вот продадим теленочка — бог даст справимся!» Этот же теленочек частенько поминался и Алексеем в разговорах его с столяром, лавочником… словом, со всеми, с кем заставляло сталкиваться его новое положение, новая забота и нужда… Везде, при заказе шкафика, при питье водки, в лавке при покупке кнута, соли и т. д., везде теленочек играл роль плательщика, везде на его продажу указывалось как на расплату… Видел я этого теленочка, на которого возлагали столько надежд и который должен удовлетворить такой массе нужд нарождающегося Алексеева хозяйства… И скучно стало мне и боязно за судьбу Алексеевой семьи.