Барнеби Радж - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доскакав, мистер Хардейл привязал лошадь к дереву, схватил своего спутника за руку и крадучись двинулся вместе с ним по дорожке туда, где прежде был сад. Он только на секунду остановился, посмотрел на еще дымившиеся стены, потом на звезды, светившие сквозь разрушенные потолки и полы, на кучи золы и обломков. Соломон робко заглянул ему в лицо, но губы мистера Хардейла были плотно сжаты, черты выражали суровую решимость; ни одной слезой, ни взглядом, ни жестом не выдал он своего отчаяния.
Он обнажил шпагу, пощупал под плащом грудь, словно там у него было еще какое-то оружие, затем снова схватил за руку Соломона и, осторожно ступая, обошел дом. Заглядывал в каждый проем дверей, каждую пробоину в стенах, возвращался при малейшем шелесте ветра в листве, обшаривал вытянутыми руками каждую темную дыру. Так обошли они кругом весь дом и вернулись на то место, откуда начали обход, не встретив ни одной живой души, не найдя и следа какого-нибудь притаившегося здесь разбойника, отставшего от своих.
Подождав немного, мистер Хардейл несколько раз прокричал: «Эй!», затем громко произнес:
— Есть тут кто-нибудь, кто знает мой голос? Бояться больше нечего. Если здесь прячется кто из моих, умоляю вас — отзовитесь!
Он стал окликать всех домочадцев по имени, но только эхо уныло отвечало со всех сторон; потом снова наступила тишина.
Они стояли внизу у башни, на которой висел набатный колокол. Пожар не пощадил ее, к тому же здесь все было изрублено, распилено, разбито в щепки, и башня была вся открыта ночному ветру. Но часть лестницы уцелела и вилась над горой мусора и пепла. Остатки разбитых, неровных ступеней кое-где могли еще служить ноге ненадежной, шаткой опорой, а дальше снова терялись за выступами стены или в густой тени, которую отбрасывали другие развалины, потому что луна уже взошла и ярко сияла в небе.
В то время как мистер Хардейл и Соломон стояли, прислушиваясь к замирающему вдали эхо в тщетной надежде услышать чей-нибудь знакомый голос, с башня вдруг посыпался мусор. Соломон вздрогнул — его пугал каждый звук в этом печальном месте — и, взглянув на мистера Хардейла, увидел, как он повернулся в ту сторону и стал напряженно всматриваться. Внезапно он быстро зажал Соломону рот и снова уставился на башню. Глаза у него засверкали. Шепотом приказав Соломону стоять смирно, если ему жизнь дорога, молчать и не шевелиться, он, затаив дыхание, согнувшись, проскользнул в башню, держа шпагу наготове, и скрылся из виду.
Соломону было очень страшно одному в таком безлюдном месте, да еще после всего, что он видел и слышал сегодня. Он предпочел бы пойти за мистером Хардейлом, но было в глазах и поведении мистера Хардейла что-то такое, что приковало маленького причетника к месту, и, боясь даже вздохнуть, он смотрел на лестницу башни со смесью страха и любопытства.
Снова посыпался мусор — едва-едва слышно; потом еще, и еще — казалось, он скользил из-под чьих-то очень осторожно ступавших ног. Затем Соломон различил смутные очертания человеческой фигуры. Человек поднимался по лестнице бесшумно, часто останавливался и смотрел вниз. Он то весь был на виду и продолжал трудный подъем, то скрывался из виду.
Вот он появился опять в неверном и слабом свете, уже повыше, но ненамного, потому что лестница была крутая и он двигался с трудом, очень медленно. Какая фантазия влекла его туда и почему он то и дело смотрел вниз? Он же знал, что здесь нет никого. Неужели несчастья этой ночи и душевная мука свели его с ума? Неужели он решил броситься вниз с верхушки шаткой стены? При этой мысли Соломон обмер и сжал руки; ноги у него подкосились, холодный пот выступил на побледневшем лице. Если он и теперь не нарушил приказа мистера Хардейла, то лишь потому, что не в силах был ни двинуться с места, ни шевельнуть языком. Он только смотрел, напрягая зрение, на освещенное луной место, где должен был появиться мистер Хардейл, если будет подниматься дальше. Соломон решил окликнуть его, когда он появится.
Опять посыпался сверху мусор, несколько камней покатились и глухо шлепнулись на землю. Соломон не сводил глаз с полоски лунного света на башне. А человек поднимался — тень его уже скользила по стене. Вот он показался… вот обернулся лицом к Соломону… и тут…
Пронзительный крик обезумевшего от ужаса причетника расколол тишину:
— Привидение! Привидение!
Раньше, чем замерли отголоски этого крика, в лунном свете молнией мелькнул второй человек, кинулся на первого, повалил, стал коленом ему на грудь и обеими руками вцепился ему в горло.
— Негодяй! — крикнул страшным голосом мистер Хардейл (ибо это был он). — Ты с дьявольской хитростью обманул всех, и тебя считали мертвым, но бог сохранил тебя, чтобы я мог… Наконец-то, наконец ты мне попался! На твоих руках кровь моего брата и его верного слуги, которого ты убил, чтобы скрыть свое зверское преступление. Радж, двойной убийца, чудовище, я арестую тебя именем бога, предавшего тебя в мои руки. Нет, хотя бы ты был силен, как двадцать человек, — добавил он, когда убийца попробовал с ним бороться, — ты от меня не уйдешь, не вырвешься!
Глава пятьдесят седьмая
Барнеби шагал взад и вперед перед конюшней, довольный тем, что он снова один, от души наслаждаясь непривычной тишиной и спокойствием. После шума и дикого возбуждения, в котором прошли последние два дня, блаженство одиночества и покоя казалось ему еще в тысячу раз отраднее. Барнеби чувствовал себя совершенно счастливым. Прислонясь к древку знамени, он стоял задумавшись, и ясная улыбка освещала его лицо, а в голове роились радужные видения.
Но разве он не думал о той, для кого был единственной утехой в жизни и кому неумышленно причинил такое тяжкое горе? Конечно, думал! Все его надежды и гордые мечты были связаны с нею. Это ее он жаждал порадовать оказанной ему великой честью, для нее мечтал о богатстве и жизни без забот. Как приятно ей, должно быть, слышать от всех о храбрости ее дурачка-сына! О, этого Хью мог бы и не рассказывать, он, Барнеби, сам это знает. И как чудесно, что для нее настала счастливая пора и что она так им гордится! Он ясно представлял себе лицо матери, когда ей говорили о всеобщем уважении и доверии к нему, храбрейшему из храбрых. Вот окончатся эти драки, добрый лорд победит своих врагов, и все опять заживут мирно, а они с матерью разбогатеют, — и как же радостно будет тогда вспоминать тревожное время, когда он храбро сражался! Будут они сидеть вдвоем в тихих сумерках, и матери не придется больше заботиться о завтрашнем дне. Каким счастьем для него будет сознание, что этого добился он, бедный Барнеби! И, погладив мать по щеке, он скажет с веселым смехом: «Ну, что, мама, разве я такой уж дурачок?»
От этих мыслей на душе у Барнеби стало еще веселее, глаза заблестели ярче от радостных слез, и он, весело напевая, стал еще бодрее шагать взад и вперед на своем одиноком и тихом посту.
Его неизменный товарищ, Грин, нес караул вместе с ним, но почему-то он, так любивший всегда греться на солнышке, предпочитал сегодня оставаться в темной конюшне. У него там, видимо, было масса дела — он без устали ходил кругом и, разворошив солому, прятал под ней всякую всячину, все попадавшиеся ему мелкие вещи. Особенно же интересовала его постель Хью, к которой он беспрестанно возвращался. Порой в конюшню заглядывал Барнеби, звал его, и тогда Грип, подскакивая, выходил к нему, но делал это как бы только в виде уступки прихоти хозяина и скоро возвращался к своим важным делам: снова ворошил клювом солому и торопливо прикрывал потом это местечко, — казалось, он, подобно царю Мидасу, шепотом поверял свои тайны земле и погребал их в ней[77]. Все это он проделывал крадучись, и всякий раз, как Барнеби проходил мимо двери, ворон притворялся, будто решительно ничем не занят и просто смотрит на облака — словом, был еще более, чем всегда, полон важности и таинственности.
Часы шли, и Барнеби, которому не было запрещено пить и есть в карауле (напротив, ему даже оставили бутылку пива и полную корзинку съестного), решил утолить голод, так как с утра еще ничего не ел. Он уселся на земле у дверей и, положив знамя на колени — на случай тревоги или внезапного нападения, — позвал Грипа обедать.
Ворон с величайшей готовностью явился на зов и, устроившись рядом с хозяином, прокричал:
— Я дьявол, я Полли, я чайник, я протестант, долой папистов!
Последние слова он выучил, слыша их часто от джентльменов, среди которых находился в последнее время, и произносил их с особой выразительностью.
— Правильно, дружок! Молодчина, Грип! — похвалил его Барнеби, отдавая ему лучшие кусочки.
— Носа не вешать! Ничего не бойся, Грип, Грип, Грип! Ура! Все будем пить чай, я протестант, я чайник, долой папистов! — выкрикивал ворон.
— Скажи: «Слава Гордону!» — учил его Барнеби.
Ворон, пригнув голову до земли, поглядел сбоку на хозяина, словно говоря: «Ну-ка, повтори еще раз». Прекрасно понимавший его Барнеби много раз подряд повторил эту фразу. Грип слушал с глубоким вниманием и по временам тихо твердил лозунг «Долой папистов», словно сравнивая обе фразы и проверяя, не поможет ли ему первая одолеть вторую, потом вдруг принимался хлопать крыльями, лаять или, словно в порыве отчаяния, с невероятным азартом и ожесточением откупоривал множество бутылок.