Титус Гроан - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Длинный острый нос Ирмы был теперь наставлен на Фуксию.
— Милое дитя, — произнесла Ирма, — вы, стало быть, наслаждаетесь упоительным ветерком, милое дитя? Я говорю, вы наслаждаетесь упоительным ветерком? Разумеется. Неопровержимо, и больше скажу, я нимало в этом не сомневаюсь.
Она улыбнулась, но веселья в улыбке ее не было, мышцы лица согласились только на то, чтобы подвинуться в предписанных им направлениях, не пожелав проникнуться приличествующим случаю духом — благо таковой и отсутствовал.
— Ишь ты, поди ж ты! — произнес ее брат тоном, дававшим понять, что на эту предпринятую сестрой попытку завязать светский разговор можно не обращать внимания, — и присел возле Фуксии, наградив ее улыбкой вставившего себе золотые пломбы крокодила.
— Я так рада, что вы пришли, — сказала Фуксия.
Доктор похлопал ее по колену — дружеское стаккато — и повернулся к Нянюшке.
— Госпожа Шлакк, — сказал он, с такой силой напирая на «госпожу», словно то был единственный в своем роде титул, — а вы-то как? Как поживает ваш кровоток, моя дорогая, бесценная маленькая женщина? Ну-ка, ну-ка, расскажите вашему доктору все, как оно есть.
Нянюшка придвинулась поближе к сидевшей между нею и Прюнскваллором Фуксии и вытаращилась на Доктора поверх ее плеча.
— С ним… ему хорошо, сударь… по-моему, сударь… спасибо, — сказала она.
— Ага! — проведя рукой по гладкому подбородку, произнес Прюнскваллор. — Так ему, стало быть, хорошо? Ага! Отлично. От-лич-но. Небось, досуже струится себе с одного холма на другой. Блуждает средь костных кущ, попирая ткани и питая, как умеет, ваше старое тело. Госпожа Шлакк, я чрезвычайно доволен. Да, но сами-то вы — в сокровенных глубинах вашего я, — сами-то вы как себя ощущаете? В рассужденьи телесном, покойно ли вам — вам, как единому целому, от милых седин головы вашей до маленьких топочущих ножек — покойно ли вам?
— О чем он говорит, дорогая? — спросила, сжимая руку Фуксии, бедная госпожа Шлакк. — Ох, бедное мое сердце, о чем говорит Доктор?
— Он хочет узнать, хорошо ты себя чувствуешь или плохо, — ответила Фуксия.
Нянюшка обратила обведенные красным глазки к гладкокожему человеку с копною волос и глазами, плававшими и взбухавшими под сильными стеклами очков.
— Ну же, ну же, дорогая моя госпожа Шлакк, я ведь не съем вас. Что нет, то нет. Даже если вас прихлопнут поджаренным хлебом, поперчат и посолят. Ни кусочка не съем. Вам ведь неможилось — да, конечно, со времени пожара. Вам неможилось, дорогая моя, — более чем неможилось, что было более чем естественно. Но лучше ли вам сейчас — вот что желает узнать ваш доктор — лучше ли вам сейчас?
Нянюшка открыла наморщенный ротик.
— Да ведь то так, то этак, сударь, — сказала она, — а вообще-то я все слабею.
Сообщив это, она поспешила поворотиться к Фуксии, словно желая удостовериться, что та никуда не делась, и стеклянные виноградины на ее шляпке звякнули.
Доктор Прюнскваллор вытащил из кармана большой шелковый носовой платок и промокнул им лоб. Ирма, одолев немалые трудности — причиненные, предположительно, китовым усом и прочим в этом же роде, — ухитрилась присесть на ковер, сопроводив этот подвиг продолжительным скрипом шкивов, коленчатых рычагов, перлиней и фиш-гаков. Сидения на земле она, вообще говоря, не одобряла, однако и смотреть на затылки присутствующих ей наскучило, вот она и решилась рискнуть, разыграв хоть и краткую, но не подобающую истинной леди интерлюдию. Она смотрела на Титуса и говорила себе: «Будь это мой ребенок, я бы его постригла, особенно при том положении, которое он занимает».
— И к чему же сводится ваше «этак»? — спросил Доктор, возвращая шелковый платок в карман. — Сердце ли ваше ведет себя неподобающим образом — или нервы — или печень, благослови вас небо, — или вас допекает общая телесная слабость?
— Устала я, — ответила госпожа Шлакк, — уж так устала, сударь. Мне ведь все-все приходится делать.
И бедная старушка задрожала.
— Фуксия, — сказал Доктор, — загляните ко мне нынче вечером, я дам вам укрепляющее средство, а вы присмотрите, чтобы она каждый день его принимала. Клянусь всей и всяческой неувядаемостью, ей это необходимо. Бальзам и лебяжий пух, дорогая Фуксия, юные лебеди и старые гаги, она должна получать это ежедневно — сладость для нервов, дорогая, и хладные, как могила, пальцы для ее старого, старого чела.
— Глупости, — сказала сестра, — я говорю, глупости, Бернард.
— А вот и Титус, — продолжал доктор Прюнскваллор, не обратив внимания на сестрины возгласы. — Облаченный в лоскут, оторванный от самого солнца, ха-ха-ха! Какой он стал огромный! И какой важный, — Доктор, раздув щеки, фыркнул. — Близится великий день, не так ли?
— Вы насчет «Вографления»? — спросила Фуксия.
— Никак не меньше, — подтвердил, склоняя голову набок, Прюнскваллор.
— Да, — сказала девочка, — осталось четыре дня. Плот уже строят.
И внезапно, словно ей не по силам стало сносить бремя своих мыслей:
— Ах, доктор Прюн, мне нужно с вами поговорить! Можно я приду к вам? Поскорее. Только обойдитесь без длинных слов, ведь вы же можете, потому что я так… ну… потому что у меня… потому что я мучаюсь. Доктор Прюн.
Прюнскваллор принялся что-то вяло рисовать на песке длинным белым пальцем. Фуксия, удивленная тем, что он ей не отвечает, перевела взгляд на песок и увидела, что Доктор пишет:
«Сегодня в 9 вечера в Прохладной Зале»
Затем длинная ладонь его стерла написанное и тут же все вдруг почувствовали, что за спинами их кто-то стоит и, обернувшись, увидели Двойняшек, неотличимых тетушек Фуксии, замерших на солнцепеке, словно пурпурные изваяния.
Доктор проворно вскочил на ноги и склонил в их сторону гибкое тело.
Сестрицы не обратили на его учтивый жест никакого внимания, обе глядели на Титуса, мирно сидящего у самого края воды.
Казалось, что от небесного зенита до места, в котором он сидел на полоске песка, натянут гигантский задник — зной сделал озеро плоским и поставил стоймя на песчаный его окоём, подняв вместе с ним и дальний крутой берег, расписанный в три оттенка зеленого соснами и их тенями, огромными жертвами солнечного удара, а на рваном краю этого, кое-как намалеванного леса уравновесил, словно разрезную картинку, тяжкое, мертвое, синее небо, раскинувшееся по дуге до самого просцениума границы зрения — до изгиба век. В основании этого кричащего занавеса и сидел он, невероятно маленький, — Титус в желтой рубахе, снова уперший подбородок в ладонь.
Фуксия чувствовала себя неудобно оттого, что тетушки ее стоят прямо за нею. Она поглядывала на них краешком глаза и затруднялась представить, что они когда-нибудь вновь обретут способность шевелиться. Статуи, белолицые, белорукие, в складках царственного пурпура. Госпожа Шлакк их присутствия все еще не обнаружила, в наступившем молчании ее обуяла глупая потребность поговорить и, позабыв свою робость, она задрала голову, чтобы видеть стоящего Доктора.
— Понимаете, Доктор, сударь, простите меня, — затараторила она, сама пугаясь собственной храбрости, — понимаете, организм-то у меня, сударь, всегда был уж такой энергичный, сударь, я с самых малых лет все что-нибудь делала, делала, не одно, так другое. Про меня все так и говорили: «Что же она еще-то наделает?». Завсегда.
— Нисколько не сомневаюсь, — откликнулся Доктор, снова усаживаясь на ковер, на сей раз лицом к нянюшке Шлакк, брови его были приподняты, розовое лицо выражало невиданную внимательность.
Госпожа Шлакк воодушевилась необычайно. Никто до сих пор не выказывал подобного интереса к тому, что она говорила. Прюнскваллор же решил, что близнецы, по всем вероятиям, так и останутся еще добрых полчаса оцепенело торчать на одном месте, а значит ему нет никакого резона утруждать, рассуждая физически, свои изящные ноги, да оно и не согласовывалось с его уважением к себе, пусть несколько причудливым, но при всем том глубоким. На поклон сестры не ответили. Правда, они его и не заметили, но тут уж ему себя винить не приходилось.
«Ну их к дьяволу, селедок, — заливался он про себя. — Плоские, как обои. Клянусь всем, что есть разумного на земле, в последнем вскрытом мною покойнике живости было больше, чем в них обеих вместе взятых, даже когда они делают сальто».
Внутренне произнося все это, он, наружно, с увлечением вслушивался в каждое слово госпожи Шлакк слово.
— И всегда ведь одно и то же, — дрожащим голоском говорила она, — одно и то же. Такая соответственность, а я ведь уже не молоденькая.
— Конечно, нет, конечно, нет, фу ты, ну ты; клянусь всяческой проникновенностью, в ваших словах присутствует прямое благородство, госпожа Шлакк, — прямое благородство, — сказал Прюнскваллор, одновременно прикидывая, поместится ли она в его черный саквояж, если оттуда не вынуть пузырьки.