Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не дали! Князю Трубецкому самому надобны!
— Ладно, обойдемся! — сказал Хованский, потягиваясь и поглаживая круглый живот под красной рубахой…
Трубецкой, Алексей Никитыч, заседал в Москве, в Разбойном приказе в Кремле. На виселицах, расставленных вдоль стен и у ворот Белого города, по приказу Трубецкого было повешено двадцать гилевщиков, схваченных при разгроме дворов. Дела всем и впрямь было много.
Царь Алексей сидел в своей коломенской опочивальне, у дверей привалился к притолоке — ждал дворянин Прончищев, должен был он везти в Москву срочно снова указ князю Трубецкому. Под окошками фыркали, били копытами заседланные кони.
«…И тем ворам, что схвачены с грабежной рухлядью, — писал государь с росчерками, завитками, с нажимами лебединого пера, — ты бы чинил сыск накрепко, и кто достоин — тех ты воров и пущих заводчиков мятежу и людей боярских мятежных казни смертию по своему рассмотренью и прикажи вешать по всем дорогам у Москвы. И про то отпиши нам, государю».
В дверь постучали, вскочил жилец дневальный, распахнул дверь, — за порогом стояла царева сестра, именинница царевна Анна Михайловна в большом наряде. На вытянутых руках, на шитом красными петухами ручнике она держала именинный пирог на блюде, на нем чарка травнику, склонилась высокой кикой с жемчужными городами да переперами.
— Государь-братец, не обессудь на угощенье, изволь отведать пирожка моего печенья! — протянула царевна нараспев. — И то, поди, у тебя, государя, с утра во рту крошки не бывало? Все трудишься!
Царь тяжело встал, подошел к сестре, выпил травник, утер усы, поцеловал именинницу, из кармана кинул ей на пирог два золотых.
— Спаси бог на угощенье, сестра, — сказал он, жуя углышек отломленного пирога. — Дела такие, что и себя не упомнишь. Не любит чернь державных наших забот… Пойди, сестра, неколи мне сейчас… Прости, Христа ради…
В этот вечер в селе Коломенском, в царских хоромах, не было именинного пированья, меж листвы дубов да сосен тихо светили звезды, в лугах дергали, скрипели коростели-дергачи.
Царь сидел с бояры словно в осаде, чёл бумаги допоздна.
Надо было в Москве Медный бунт загасить…
— «Государю царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Великия и Малыя и Белыя Русии самодержцу, холопы твои Алешка Трубецкой со товарищи челом бьют… В твоей, государь, грамоте писано к нам, холопам твоим, и присыланы к нам воры-мятежники стрелец Куземка Нагаев, да сретенский тяглец Лучка Житков, рейтар Родька Самойлов, дворцового села крестьянин Мишка Бардаков да нижегородец Мартьян Жедринский и их расспросные и пытошные речи. И мы, холопы твои, по твоему, государь, указу стрельца Куземку Нагаева, тяглеца сретенского Лучку Житкова, сказав им вины их, приказали отсечь им левые руки, обе ноги, и языки урезать, и казнить смертию, а дворцового крестьянина Мишку Бардакова повесили мы, государь, на Гжельской дороге. А нижегородского детину Мартьяна Жедринского расспрашивали, пытали и повесили же.
Да по твоему государеву указу сысканы и схвачены были его, Мишки Бардакова, братья — Андрюшка, Иванка да Елисейка, да сосланы с женами да детьми в Сибирь, да сослан рейтар Родька Самойлов в Сибирь же. Да велено было еще тобою, государем, сыскать некоего торгового человека в Сущове, борода велика, носит однорядку лазореву, а той торговый человек нами, государь, по винам нашим сыскан не был. Да заказано нами кузнецам отковать на случай кандалов полтысячи, наших мало.
А подать нам сию отписку с подьячим, со Стенькой Яковлевым, в село Коломенское, у сыскных дел боярам князю Ивану Андреичу Хованскому да князю Федору Федоровичу Волконскому».
Глава четвертая. Возвращенье
Два парных возка подъехали с Ярославской дороги к Москве, проехали башенные ворота Земляного города. В сыроватых февральских сумерках снега сини, небо сиренево; почерневшие тыны бежали назад, в них проносились высокие ворота с голубцами; за тынами мелькали избы под снежными шапками, то приземистые, как грибы, то в два жилья, с прирубами, с крыльцами; в сугробах змеились глубокие тропы; по высоко поднятой снегом улице безмолвными тенями ходко шел народ; на углу, у Троицы в Сапожках, мелькнул алый огонек в фонаре перед иконой, ударили к вечерне.
Ехавший в первых санях протопоп Аввакум перекрестился и, высунув бороду из отчаянно колотившегося по ухабам возка, смотрел жадно на Москву. Бог один знал, что ждало его здесь, а как казалось все мило здесь, как радостно! И лучина, мерцающая переливно уже кое-где в окошке, и девушка в шубейке внакидку, шатко несущая на выгнутом коромысле деревянные ведра с кружками на плещущей воде, и бешено скачущие в рогожных драных своих санках извощики, с криками: «Пади, пади!», и решеточные сторожа, спозаранку налаживавшие свои решетки над конопляными фонарями на углах улиц, чтоб перекрывать все движение на ночь, и лавки, с грохотом и стуком запираемые торговыми людьми, чтобы после трудового дня отправляться домой ужинать, и пара земских ярыжек, волокущая на веревке в Земский приказ пойманного бранящегося мужика, — все согрето было теплым дыханием одного лишь слова:
— Дома!
Федор-юродивый, которого протопоп вез с собой из Вологды, испуганно зарылся в сено и только жалобно охал, изредка побрякивая своими веригами да десятифунтовым железным крестом, что висел у него на шее.
— Вавилон! — бормотал он, отплевываясь на все стороны. — Спаси и сохрани…
Из вторых саней; поспешавших сзади, — там ехала протопопица с ребятами, — доносились восклицания, смех: видно, Москва волновала и их.
Один привычный ямщик оставался невозмутимым; сидя бочком на облучке, крутя кнутом, он уверенно свернул вправо, повез, поехал косыми улочками, выехал к Сретенским воротам, осторожно спустился по съезду вдоль Белого города у Петровского монастыря, переехал Дмитровскую дорогу, и у церкви св. Дмитрия Солунского, что у Тверских ворот, протопоп вдруг узнал двор, закричал:
— Стой, брат, стой! Эвон к тому двору… Ну, брат Герасим, принимай гостей! Поди, и не чаял, горюн!
— Тпрру!
Ямщик скользнул бочком со своего сиденья и, тыча кнутом в снег, пошел к воротам двора. После стука, криков, переговоров ворота открылись на скрипучих вереях, сперва выскочил пес рыжий Балуй, за ним поп Герасим в волчьей шубе, брошенной на рубаху, вытягивая валенки из сугробов, подошел к возку, вглядываясь, кто приехал.
— Ну, брат Герасим, принимай гостей! — повторил довольным голосом Аввакум Петрович. — Так-то, браток! Ага!
Поп Герасим так всплеснул руками, что шуба скользнула с его плеч, он подхватил ее под полы, подбросил плечами и топтался у возка растерянно:
— Братец! Протопоп!.. Благослови, брате!
— Ага! Протопоп! Брат! Он самый! И в Байкал-море не тонет, и в амурских сопках не горит… Вот он я! — говорил тот, благословляя Герасима.
Братья поликовались.
— Здравствуй, отче Герасим! — говорил, похохатывая, Аввакум. — Здорово ль? Ну, веди в избу, какие ж разговоры на улице! Федор, свят человек, выходи…
Из ворот двора теперь сыпались люди, дети, из возков появлялись приехавшие, на ходу набрасывая платки на повойники, подбегали соседки, и скоро изба попа Герасима была набита народом.
Оба брата встали перед богами, отпели молебен, благодаря за возвращение в Москву… Три только года ведь тянулись непутвы из Даурии! Пошли знакомство, обниманье, разговоры между взрослыми, — дети еще чуждались друг друга и смотрели дичась.
Герасимова попадья со старшей дочерью убежали уже во двор, откуда слышался скрип колодезного журавля — таскали из колодца воду, топили баню.
С протопопом приехала его подружил Настасья Марковна, ребята — дочери Аграфена, Акулина, Ксения, сыны Иван да Прокоп, да преданный друг всей семьи, ученица протопопа Анна-кумычка, да двое баб-помощниц, да еще Федор-юродивый. Тот как вошел в избу, бросился к иконам, упал на колени, кланяясь земно, и его большие босые ступни, желтые, в трещинах, обмороженные, были страшны всем.
У Дмитрия Солунского, у Тверских ворот пробило час ночи — час, как зашло солнце. Братья, однако, начали свой разговор, когда пробило три: дела да то да сё…
Петровы были белыми попами, сынами, внуками, правнуками белых попов, должно быть со дней крещенья Руси. Рослые, бородачи, долговолосые, жили они во всем так, как жил народный мир, не в монастыре. Сами рубили избы, пахали, сеяли, жали, косили, убирали, сами вели скот, сами плодились и множились, сами же переписывали скудные книги. Петровы исполняли нехитрые мужичьи требы, были советниками народа в житейских делах, были служителями веры. Бывало, не отставали они от народа во время грозных великих бунтов и, стоя в санях с топором в одной руке, другой рукой поддерживая саженный крест, шатающийся и пляшущий от бешеной скачки как живой, в дни Лихолетья участвовали в боях… «На передних санях, — поет старая песня, — скачет поп Емеля… Крест-то у Емели — полтора саженя!..»