Том 1. Тяжёлые сны - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде любил он, лежа, помечтать о невозможном: о подвигах, о славе и о чем-нибудь нежном и тихом. Сегодня мечты стремились к Раечке. Что теперь с нею? Страшно впотьмах представлять ее мертвою. Страшно думать о том, что Раечку будут отпевать, зажгут желтые свечки, распустят в воздухе синий ладан, – и потом ее зароют, – но не мог Митя не думать об этом.
«Там ей будет лучше, – вспомнил он материны слова. – Как лучше?» – с недоумением подумал он, и вдруг радостно догадался: «Да, она воскреснет и будет с ангелами».
Все отчетливее становился в Митином воображении Раечкин образ. Как будто кто-то дорисовывал его медленно и тщательно тусклым свинцовым карандашом, – и каждая новая черта внушала Мите смешанные чувства страха, восхищения, жалости.
В кухне Аксинья точила нож о край плиты. Неприятный лязг мешал заснуть. Митя высвободил голову из-под одеяла и тихонько позвал:
– Мама, а мама!
– Ну, чего тебе? – откликнулась мать.
– А Раечкина мать не помрет? – спросил Митя.
– Кака така мать?
– А вот, что девочка-то расшиблась.
– Ну? – отозвалась мать суровым и досадливым голосом.
– Так вот ее мать, говорю, не помрет?
– С чего ей помирать-то?
– А с горя по Раечке, – тихо сказал Митя, и слезы покатились из глаз, моча ему щеки и подушку.
– Спи, дурак, спи, когда лег, – с досадою сказала Аксинья. – Все бы с такого горя помирали, так и людей бы в Рассеи не осталось.
– Так что ж такое? – отчаянным голосом спросил Митя, всхлипывая.
– А то, что спи, – без тебя тошно.
Митя замолчал. Точно, слезы утомили его, – он начал дремать. В утомленном ухе мучительно тонко запела нежная свирель, потом загудел тихий колокол, все закружилось и пропало. Только высоко, в окне, ясная, веселая, смеялась Раечка.
«Она воскресла!» – радостно подумал Митя, – и что-то воскресно-светлое лепетала ему Раечка.
VМитя участвовал в школьном хоре, который пел в одной из приходских церквей. В хоре Митей дорожили за верный слух и за отличный голос, – чистый, сильный альт. Он и сам любил петь. Особенно ему нравились свадьбы и отпевания. Венчальные песни веселили, надгробные – возбуждали приятно-печальные настроения.
Утром в воскресенье Митя пришел к обедне. Сбирались прихожане. Колокольный звон торжественно плыл в тихом осеннем воздухе. Мальчики-певчие толкались, шумели и шалили в церковной ограде и на паперти. Беленький, маленький Душицын свежим и нежным голосом говорил ругательные слова, сохраняя на лице невинное и кроткое выражение. Пришеп и регент, учитель Галой, коротенький, чахленький, с неподвижным румянцем кирпичного цвета на щеках и с длинною жиденькою бородкою, которая казалась приклеенною. Появился он внезапно, словно вырос на улице и вынырнул из ворот в ограде. Мальчики побежали к паперти, кланяясь учителю, кто с преувеличенною почтительностью, кто с небрежным и недовольным видом. Митя снял шапку неловко, точно сомневался, надо ли это делать, помазал ею себя по щеке, посмотрел на учителя, щурясь, как от солнца, опять надел шапку и слегка сдвинул ее на затылок. Галой остановился на паперти. Митя подошел к нему.
– Чего тебе? – покашливая спросил учитель дребезжащим и тонким голосом.
– Позвольте домой, Дмитрий Дементьевич, – тихонько и робко попросился Митя.
– Здравствуйте! – воскликнул Галой, тараща на Митю маленькие глазки. – Все уйдут, а я с кем останусь?
– Голова болит, Дмитрий Дементьевич, – жалобно объяснял Митя, морщась и хмурясь.
Его бледное лицо и посинелые губы доказывали учителю, что он не обманывает.
– Отчего же у тебя голова бопит? – спросил Галой, неодобрительно потряхивая бородкой.
– Не знаю, – робко ответил Митя.
– Да я тебя о чем спрашиваю? – пискливо крикнул Галой.
Митя в недоумении молчал.
– Ты, милостивый государь, болван, и все. Я тебя о чем спрашиваю?
– Отчего болит голова, – повторил Митя.
– Ну да, а вовсе не о том, знаешь ты это или не знаешь. Отчего болит голова? Говори, и все.
Митя не знал, что сказать, и смущенно улыбался.
– Дрова носом рубил, – сказал краснощекий Карганов, хмурясь, чтобы не засмеяться.
Школьники, столпившиеся вокруг, захохотали. Михеев, большеголовый, большеглазый малыш, подсказал шепотом:
– От неизвестной причины.
– Ну? – настаивал Галой, – говори.
– От неизвестной причины, – сказал Митя.
– Ну, вот. Отправляйся, и все.
Митя поклонился и вышел из ограды. Но он не пошел домой. Постоянное послушание стало ему, как пресная вода, и он, в первый еще раз, решился прогулять. Когда его отпустили, ему стало радостно и легко. Но грустные предчувствия и неотступная боль в голове скоро стали затмевать его радость.
Митя пошел к заставе, подальше от шумных, закованных в камни улиц. Холодный ветер набегал порывами. Безоблачное небо висело ясное и печальное, словно утомленное. Деревья стояли пыльные и скучные. По ветру поднималась пыль. Она мешала идти и видеть…
На кладбище, в дальнем участке, где места дешевые, Митя отыскал отцову могилу, – и долго сидел на ней, прижавшись к белому кресту, думая о Раечке и о себе. Бесконечные тянулись могилы, и сосны, и кресты, – и тишина стояла невозмутимая. Только изредка ворона закаркает, пролетая, да ветер набежит и зашелестит листьями.
Раечка вспомнилась Мите отчетливо и подробно. Мите хотелось представить ее как можно яснее, и он закрыл глаза… Светлые Раечкины кудри, – виделось ему, – падают до плеч. На Раечке блекло-желтое платьице, запыленные башмачки. Она стоит бледная. На щеке алая струйка. Раечке не больно, – она же сразу умерла и теперь воскресла. Но зачем она неподвижная?
Митя напрягал воображение, – ему хотелось, чтоб Раечка хоть глазки открыла. Какие у нее глазки?
И вот ему привиделось, что она открыла глаза, – синие, покойные, как ясное небо, – и в Митиной душе стало ясно и торжественно. Ему казалось, что Раечка тихо идет, едва переступая по камням, – и желтая юбочка ее чуть-чуть колеблется.
Митя открыл глаза, – и милое видение исчезло, и опять глазам предстало земное и смертное. Митя побрел тихонько с кладбища, грустно понурясь, печально думая о Раечке. Он вышел через другие ворота к полю. За кладбищенской оградой, на пустынной и пыльной дороге он запел:
«Молитву пролию ко Господу, и тому возвещу печали моя, яко зол душа моя исполнися…»
Высокий альт его звенел. Деревья слушали, трава шелестела под ногами. Непонятное обетование какой-то дивной радости сияло в ясном дне и в солнце…
VIВ училище Мите скучно. Уроки были неинтересные, и все надо было бояться, как бы не спросили чего-нибудь трудного и не поставили единицы. На переменах ему было невесело.
Ученики из разных классов собрались, как всегда на перемене, в зале и принялись шалить и возиться. Иные уселись на лавках вдоль стен и там толкались и жали друг друга. Зал был небольшой и несветлый: он помещался внизу, и свет затеняли деревья в саду да близкая стена соседнего высокого дома, кирпичная, голая, без окон и без жизни. В углу в зале темнел тяжелый киот, и за ним сгущалась тьма.
Школьники казались скученными, как стадо. Они возились, роняли один другого на пол, бегали, играючи в пятнашки, наталкивались друг на друга. Иные поглощали завтраки – принесенный из дому хлеб, купленную у сторожа булку. От пыли воздух мглился, и саднило в груди. Над неподвижно-ровным криком и шумом иногда подымался вдруг чей-нибудь визг.
Митя сидел на скамье. Между мальчиками, где их кучка сбилась поплотней, где вздымались пыль и мгла и мелькали руки и лица, померещилась ему Раечка. На солнце тускло блеснули ее светлые волосы, радостные радужные линии пробежали вокруг нее, чистый голосок ее прозвенел, – пылью рассыпалась она и скрылась.
Кого-то повалили, разбили стекло в окне, закричали – «ура!» – и подняли неистовый вой. Завыл и Митя, протяжно, тихо.
В учительскую донеслись крики и вой. Дежурный учитель, Ардальон Сергеевич Коробицын, бледный, бритый, длинный и тонкий, лениво отправился в зал. При его появлении шум немного затих. От разбитого стекла разбежались. Но нашлись добровольные доносчики. Виновные были найдены.
Чумакин, мальчик с вечно озабоченным выражением на веснушчатом лице, подбежал к Мите и зашептал:
– Давай дразнить Ардальошку!
– А как? – спросил Митя, радуясь развлечению.
– Зашипим!
Едва Коробицын вышел из залы в коридор, где уже толпились школьники, как в зале зашипел сперва Чумакин, а за ним и другие. Коробицын вернулся и остановился в дверях. Чумакин, в стороне от его взора, продолжал шипеть.
– Шипи, не увидит! – шепнул он Мите, сам прячась за него.
Митя зашипел. Коробицын не знал, уйти ли, унимать ли шалунов. Ему было все равно. Но он вошел в залу, на самую середину, стал присматриваться, прислушиваться и почувствовал, что трудно открыть шалунов: они мирно разговаривали, когда он на них смотрел, и начинали шипеть, едва он отведет глаза в другую сторону, к толпе других сорванцов. Коробицын внезапно рассердился и покраснел.