Избранное - Иван Ольбрахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще раз! Встань поближе!
Что это было? Смерть? Судьба? Бог?
— Чего дурака валяешь? Стреляй!
Голос товарища доносился словно из-под земли, словно из дальнего окопа. А ладонь была как бумажная мишень, страшно белая. Ну просто невиданной белизны!
Шугай прицелился — как во сне. Он был меткий стрелок, каких один-два на всю бригаду. Принялся раз майор кидать вверх кроны. Шугай сбил все до одной — без промаха!
Он нажал спуск.
Слышал, как в дальней дали прокатился звук выстрела.
Это где-то над Колочавой, над Красной, в его родном краю отозвалась гроза.
— Что ж ты делаешь, скотина? — возмутился немец, взглянув на свою нетронутую ладонь. — Стрелять разучился? Ведь наши услышат, что здесь такая стрельба, дурья голова!
Шугай ничего не ответил. Вскинул винтовку за плечо и пошел.
Немец — за ним, бранясь вполголоса.
Вдруг Шугай повернулся к нему. Бледный, с горящими глазами, произнес повелительно:
— Теперь ты!
— Я в тебя? — переспросил немец. — Ну что ж!
— Не отходи далеко.
— А куда стрелять?
— Стой там. Прямо в грудь.
— Дурак!
— Нет, не в грудь. Целься в голову.
— Осел!
Понятно, товарищу ни в грудь, ни в голову стрелять не станешь, и немец прицелился в плечо. Прицелился точно, с двадцати шагов. На таком расстоянии промахнуться невозможно.
Дубрава опять охнула от выстрела.
Шугай продолжал спокойно стоять возле могучего ствола, устремив взгляд куда-то поверх головы товарища, словно происходящее совершенно его не касалось, и думая о чем-то совсем другом.
— Что такое? — в изумлении воскликнул немец, тоже слегка побледнев. Повернул ружье в руке, осмотрел мушку.
— Идем, идем! — сказал Шугай.
Они пошли дальше между старых деревьев, отстоявших далеко друг от друга, так что между ними было много света, внизу зеленого, вверху голубого. И удивительное дело: лес был совсем другой, чем за минуту перед тем. Солнце уже склонялось к закату, а он весь сиял: на коре была видна каждая морщинка, зелень листвы стала ярче, ноги утопали во мху гораздо глубже, чем прежде. А хруст дубовой ветки под ногой, только что их так пугавший, теперь веселил сердце. Враг далеко. Да и существует ли он вообще? Есть ли война?
Долго шли они рядом в томительном молчании. И только под вечер, уже на равнине, когда они подходили к окопам, немец заговорил:
— Ну как? Ты веришь в эту чепуху?
Он хотел произнести это твердо, но голос его слегка дрогнул.
Шугай бровью не повел.
Потом опять потянулись долгие недели отвратительного прозябания в окопах и лагерях. И в то время как другие солдаты, следя за летящим снарядом, думали: «Если упадет на большом поле за той вон дикой грушей, останусь жив…», а дальше загадывать не решались. Шугай и его приятель жили, пряча удивительную тайну в сердце, но не говорили об этом ни слова: Шугай — потому что незачем, а немец боялся, что придется лгать себе и товарищу.
Потом они расстались и больше никогда в жизни не виделись. Немца откомандировали в связисты, роту сменили и отвели в тыл, потом перебросили на другой участок фронта, и, как бывает на войне, они потеряли друг друга из вида.
Но жена Шугая Эржика, старик отец его Петро, тесть Иван Драч, испытавшие немало преследований, и все его друзья — во всяком случае те, которые теперь, одиннадцать лет спустя не боятся признаваться в знакомстве с Николой, — подтвердят вам, что он часто вспоминал о немце и не раз выражал желание когда-нибудь встретиться с ним.
Так рассказывал мне пастух в шалаше над Голатыном.
Конечно, он знал конец жизни Шугая. Однако рассказ его ничуть не менее поучителен, нежели предания об Ахиллесе{165}, Зигфриде{166}, Макбете{167}, Олексе Довбуше и вообще обо всех обманутых судьбой. Ибо, не касаясь такого отвлеченного понятия, как бессмертие, нельзя все же не признать, что невредимости жаждем мы все. Но дьявол всегда найдет какую-нибудь щелку, чтобы добраться даже до такого человека, который огражден пророчеством и верой, и всякий раз разрушит и размечет их, так что от них камня на камне не останется.
КОЛОЧАВА
По одну сторону узкой долины — вечно повитая облаками вершина Стримбы и Стременош, Тиссова, Дервайка, Горб, по другую — Бояринский, Квасный Верх, Красна и Роза. Всюду — только горы. Пласты шифера и песчаника смяты, словно ненужный лист бумаги, перекручены, изогнуты, сдавлены и выпячены под облака. Горы, холмы, горы. Изрезанные стремнинами, ущельями и долинами шириной не более шеренги в четыре бойца, тысячью источников и десятками речных потоков, которые кипят на каменных порогах, а в заводях сохраняют зеленую прозрачность изумрудов.
Здесь пробивает себе дорогу Колочавка. Там, где она бежит под разрушающимися скалами, чтобы слиться с Тереблей (только бежит, уже не скачет и не летит стремглав), пользуясь своей давней победой, благодаря которой она отвоевала себе русло и долину хоть в сто шагов шириной, — в этом месте расположена Колочава.
Под крошащейся скалой бежит река; вдоль противоположного склона — большак. Село — между ними: оно такое длинное, что не удивительно, если неискушенный путник, шагая по долине, мимо хат и домишек с еврейскими лавчонками, потом мимо лугов и огородов, потом опять мимо ряда хат, начинает испытывать, в зависимости от своего характера, либо ярость, либо тупую покорность. Ибо и через час, и через два, и через три прохожие снова и снова отвечают ему, что он в Колочаве, в Колочаве-Негровце, в Колочаве-Горбе, в Колочаве-Лазах.
Имя Николы Шугая непосредственно связано как раз с Колочавой-Лазами, и об этой-то Колочаве пойдет дальше речь.
В ней — самые лучшие дома; есть даже униатская церковь{168}. Большак превращается здесь в улицу, обнесенную с обеих сторон изгородью и усыпанную речным гравием и галькой, которые так славно хрустят под ногами у людей и коров. В изгороди — будь то частокол, плетень из прутьев орешника или дощатый забор — имеются калитки и перелазы, то есть более низкие места, через которые человек может, с помощью двух скамеек или камней либо просто так, перебраться, а собака — но не скотина! — перепрыгнуть. За изгородью тянутся дворы. А между ними и рекой Колочавкой — огороды. Летом они придают Колочаве пеструю расцветку — зеленую, красную, желтую; полосы картошки и конопли — зеленые, ползучие побеги фасоли расцветают яркими каплями крови, а сотни подсолнечников, посаженных по краям гряд, — чтоб не остаться без постного масла, — сияют, как золотые. Желтеют поздним летом и цветы рудбекии (бог знает, кем, когда и из каких господских садов было занесено сюда это живучее растение), свисающие целыми шапками на высоких стеблях через