«Мой бедный, бедный мастер…» - Михаил Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Много разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, гадалки и предсказатели, а также воры и убийцы. Трех из них сегодня увидит народ на столбах. Ты будешь четвертым. Ты — лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют ваши же добрые люди.
— Добрые люди,— заговорил арестант и, добавив торопливо: — игемон,— продолжал: — ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться несколько тысяч лет. И все из-за того, что они неверно записывают за мной {192}.
Наступило молчание. Теперь уже оба зеленые глаза тяжело глядели на арестанта.
— Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник,— произнес Пилат мягко и монотонно,— за тобою записано мало, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.
— Нет, нет, игемон,— весь напрягаясь, заговорил арестованный,— ходит, ходит один с таблицей и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в его таблицу и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Ведь я-то говорил иносказательно о храме, а он понял, так же, как и другие, это буквально. Я его умолял — сожги ты, Бога ради, свою таблицу. Но он вырвал ее у меня из рук и убежал.
— Кто такой? — спросил Пилат и тронул висок рукою.
— Левий Матвей,— охотно объяснил арестант,— он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где смоковничные сады, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня «собакой». Я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово…
Секретарь перестал записывать и вытаращил глаза, но не на арестованного, а на прокуратора.
— …Однако, послушав меня, он стал смягчаться,— продолжал Ешуа,— наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мною путешествовать…
Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись несколько к секретарю:
— О, город Ершалаим… Чего только не услышишь в нем… Сборщик податей бросил деньги на дорогу!..
Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата и улыбнулся, точно так же оскалившись.
— А он сказал, что деньги ему отныне ненавистны,— пояснил Ешуа странные действия Левия Матвея.— И еще добавил: — И с тех пор стал моим спутником.
Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно ползущее вверх и сжигающее Ершалаим, и подумал в тошной муке о том, что проще всего было бы прогнать этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать конвой с балкона, уйти из-под колоннады, повалиться на ложе, потребовать холодной воды из источника, жалобным голосом позвать собаку Банга́, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в голове прокуратора.
Он поднял совсем мутные глаза на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем ершалаимском солнцепеке стоит пред ним арестант с обезображенным побоями лицом и какие еще не нужные никому вопросы ему придется задавать.
— Левий Матвей? — хриплым голосом спросил больной и закрыл глаза.
— Да, Левий Матвей,— донесся до него высокий, мучающий его голос, сквозь стук молота в виске.
— А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре и у храма? — совсем теряя силы от боли, спросил Пилат.
Голос, казалось, впивался Пилату в висок, был невыразимо мучителен. Голос говорил:
— Я, игемон, рассказывал о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Говорил так, чтобы было понятнее. Но тут прибежала стража и меня схватили и стали вязать.
— Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?
И тут прокуратор подумал: «О, боги мои! Я спрашиваю что-то нелепое, не нужное на суде. Ум мой не служит мне больше…» И вдруг ему померещилась чаша с темной жидкостью. «Яду мне, яду…»
Голос донесся опять:
— Истина в том, что у тебя болит голова, и так болит, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мною, тебе трудно даже глядеть на меня. Я невольно являюсь твоим палачом сейчас, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас закончатся, голова пройдет. Пожелай этого.
Секретарь вытаращил глаза на арестанта, замер, не дописав слова.
Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже пробралось в колоннаду, что луч подбирается к избитым сандалиям Ешуа, что тот сторонится от солнца.
Тут прокуратор поднялся с кресла, голову сжал руками и на желтоватом лице его выразился ужас. Но он подавил его волею и опустился вновь в кресло.
Арестант продолжал свою речь, и секретарь ничего уже более не записывал, а только вытянул шею, как гусь, стараясь не проронить ни одного слова.
— Ну вот, все и кончилось,— говорил арестант, благожелательно поглядывая на Пилата,— и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и походить по садам в окрестностях Ершалаима. Гроза начнется,— арестант повернулся, прищурился на солнце,— позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобою, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.
Секретарь смертельно побледнел и уронил таблицу на пол.
— Беда в том,— продолжал связанный,— что ты слишком замкнут и потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон.— И тут говорящий позволил себе улыбнуться.
Секретарь думал теперь только об одном — верить ли ему ушам своим или не верить? Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной, чудовищной развязности арестанта. И этого представить себе не мог.
Тут раздался резкий, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего:
— Развяжите ему руки.
Один из конвойных легионеров передал другому копье, подошел и мигом снял веревки с арестанта.
Секретарь поднял таблицу, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.
— Сознайся,— тихо по-гречески спросил Пилат,— ты великий врач?
— Нет, прокуратор, я не врач,— ответил арестант, с наслаждением потирая опухшую кисть руки.
Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта. В этих глазах уже не было мути, в них появились знакомые искры.
Помолчали, потом Пилат сказал:
— Ну, хорошо, хорошо. Если ты хочешь это держать в тайне, держи. Вернемся к делу. Итак, ты утверждаешь, что не призывал разрушить или поджечь храм?
— Я, игемон, не призывал никого к подобным диким действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?
— О да, ты не похож на слабоумного,— тихо ответил прокуратор, улыбнувшись какой-то страшной улыбкой,— так поклянись, что этого не было.
— Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? — спросил развязанный живо.
— Хотя бы жизнью твоею,— ответил прокуратор,— и самое время клясться ею: она висит на волоске, знай это.
— Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? — спросил молодой человек.— Если это так, ты ошибаешься.
Пилат вздрогнул, впился глазами в арестанта, сказал:
— Я могу перерезать этот волосок.
— И в этом ты ошибаешься,— светло улыбаясь и заслоняясь рукою от солнца, возразил арестант,— согласись, что перерезать, уж наверно, может лишь тот, кто подвесил {193}.
— Так, так,— сквозь зубы сказал Пилат,— теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки ходили за тобой толпою. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился к Сузским воротам верхом на осле, сопровождаемый толпою праздной черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку?
Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.
— У меня и осла-то никакого нет, игемон,— сказал он,— пришел я точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия.
— Не знаешь ли ты таких,— продолжал Пилат, не сводя глаз с глаз арестанта,— некоего Вар-Раввана, другого Дисмаса и третьего Гестаса?
— Этих добрых людей я не знаю,— ответил арестант.
— Правда?
— Правда.
— А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди». Ты всех, что ли, так называешь?