Свет в окне - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена деда до пенсии не дожила – умерла в конце его «медперсональной» карьеры. Про таких говорят: «угасла», уж больно щуплой, бледной и молчаливой была эта женщина. До брака она служила гувернанткой в зажиточной купеческой семье, и если было понятно, почему она вышла замуж за этого человека, то разгадать, что его побудило на ней жениться, не брался никто. Точно так же никто не знал, как они жили, ладно или худо – люди знают много, но не все.
Детей у этой пары не было.
Обогащенная этими сведениями, Анна Яновна через несколько дней пришла к деду с коробкой стирального порошка и со смятением в душе, но привычная суета смыла куда-то все смятение, как порошок «Волна» смыл грязь с заношенной сорочки. Завернула в старое одеяло горячую кастрюлю с супом, надела кофту и сказала: «Я согласна».
Старик встретил ее решение без удивления – удивлялись и перемигивались барышни в районном ЗАГСе. Ну да что с них взять, с молодых девчонок: ветер в голове.
– Так и живу, Лорочка, – Анна Яновна улыбнулась. – Характер у него нелегкий. Блажной старик, одним словом. Жена у него гувернантка была, мне говорили. Она святая была! А сейчас я у него в гувернантках. Вы не подумайте, ему ничего такого не надо, старый он уже… – Она покраснела и запнулась. – Просто тяжело; да что ж поделаешь.
Она взглянула на часы:
– Ох, пора. Не любит он, когда я задерживаюсь. Да ладно; скажу, в очереди стояла.
Она потрепала собаку по загривку и встала со скамейки.
Как странно, сказал Герман, уходя навсегда.
Не странно, Герман – страшно.
В семьдесят лет пойти в прислуги, только чтобы дома был мир и покой. Жена-нежена, батрачка за жилплощадь, правильно Анна Яновна сказала. А сколько она не сказала, сколько там осталось в паузах… И невестка, которой нужно пространство, чтобы доброту не скрывать, и сын – сыну только водка нужна. Страшно, Герман.
А если бы мне предложили «брак по уходу», как выразилась Анна Яновна, ради квартиры, если «ничего такого» к тому же не требуется? Проще всего передернуть плечами: «Никогда!». Но ведь у меня и безнадежности такой не было, как у Анны Яновны: вовремя настояла, чтобы жить отдельно, не испытывая невестку на уровень доброты.
Бывшую невестку.
Вопреки желанию, мысли переключились. Робкая молчаливая девушка, уверенная молодая женщина с озабоченным лицом, недовольная Настя. Вначале казалось: мучается, что ребенка нет, однако с появлением Ростика выражение Настиного лица не поменялось, просто Лариса не сразу это заметила, поглощенная малышом.
Помнилось, как Герман обронил: «Настя так Настя…». Почему она постоянно была недовольна Карлушкой, эта холодная женщина, чем он так раздражал ее? И любила ли Настя его когда-то, если вот так, в одночасье, все разрушила?
Нельзя думать о ней, в голове начинает пульсировать боль. О Ростике не думать не умела, хотя это были и не мысли даже, а промельк, оставшаяся в памяти картинка: худенький мальчуган, с улыбкой протягивающий ей руку.
Даже оттуда, из Германии.
Голова совсем отяжелела. Надо вспомнить, приняла ли сегодня таблетку от давления, но вспоминалось совсем другое: потерянное лицо сына, телеграмма в руке, солнечные зайчики на цветных стеклах веранды… Разве там сохранились цветные стекла? Молодой Герман уговаривает ее поехать за границу… Почему Герман – это Карлушка должен ехать в командировку, куда-то под Москву, а не за границу! Но ведь он уже уехал, он звонит каждый вечер, да и солнца больше нет, и веранды нет тоже.
Кому скажешь о голом одиночестве, пустом, как буква «о»? Носком туфли Лариса очертила кружок на песке. Пустота; открытый в крике рот, которому вторит такое же пустое и одинокое эхо: «о-о-о…».
Никого, ни одного человека. На закате жизни дружбы не складываются.
Детство и юность ее прошли на хуторе, в городе ни с кем сблизиться не успела: поглощала работа. Потом скорое замужество и – Герман, Герман, Герман. Он стал не только мужем, но и другом – единственным; больше ни на кого души не хватало. Вокруг Германа всегда были друзья, подруги: он умел и любил нравиться, влюблял в себя женщин, и, как Лариса ни уговаривала себя, сил хватало только на то, чтобы скрыть уязвленность, не называть это ревностью. Потом это прошло. Коля помог: он знал Германа как никто, и уж если Коля принимал его таким, так ей грех жаловаться. Видела восхищенные взгляды, но больно уже не делалось. Карлушка подрастал, подступила война… Как болит голова! В эшелоне очень душно, поезд едва ползет. Только бы мальчик не заболел! Они уже проехали Урал, а сколько еще впереди! Надо было послушаться Германа – ему любая авантюра всегда удавалась, всегда, и они могли не тесниться в переполненном вагоне, а плыть морем совсем в другую сторону – в Европу, куда давно собирались. Сколько раз она мучилась, что отговорила его, хотя сам он уж и думать забыл о Европе: он перестраивал магазинчик, выторговывал где-то медвежий жир – для нее, для жены, – смазывал ей руки на ночь. Ах, как болели потрескавшиеся ладони, при чем тут пневмония, доктор? Герман – это муж мой – руки мне вылечил, но как же у меня болит голова, словно по темени бьют, и дурнота подкатывает. Это от солнца, наверное, прямо в глаза светит, или… Нет, солнца не видно.
Солнце пропало, и вокруг словно наступили душные сумерки. Потом что-то зашептало, зашелестело рядом, и полился дождь, легкий и частый, отчего вода в пруде стала похожа на темное намокшее махровое полотенце.
Анна Яновна ушла, и Ларисе не хватало ее голоса, ровного и спокойного. «Я только это и могу сделать для своих, что ж еще? Деда обихожу, присмотрю; доживет свой век в уюте да в чистоте. А потом переберусь в свою комнату. Квартиру детям отдам, я уж решила. Сменяемся, как многие делают».
Она тоже одинока, как и старик этот, «дед». Овсянку кое-как и сам сварить может, а словом перекинуться?..
Голова, болит голова. На погоду, наверное; домой пора.
Две буквы «о» вместо одной – безнадежный вздох, вопль в пустоту, вот и вся наша прогулка. Два одиночества не соединяются в одно целое – ни в дружбу, ни в любовь. Или три, если считать «деда», три пузырька с тонкими замкнутыми стенками, три «о», три разных одиночества. Вместо буквы могут быть нули: поставь рядом любое количество – ничего не меняется, нуль остается нулем. И собака не менее одинока, чем я или Анна Яновна, потому-то она так дичилась. Собаки знают цену одиночества, от этого в их любви к человеку всегда есть доля заискивания.
Собака не всегда может пережить смерть хозяина, вот как у соседей было, на мызе «Подсолнухи». Двое одиноких стариков… Нет, не одиноких: они были друг у друга – бездетные, родни никого – всех выловили, всех расстреляли; но одинокими их назвать было бы грех. Она снова увидела, как эти двое идут вдоль озера: сутулые, в мешковатой одежде, но держатся за руки – всегда, сколько их помнила. Схоронив мужа, она просила пастора, чтобы могилу сразу для нее рядом выкопали, точно знала, что долго не проживет. «Я, детка, не живу – дожидаюсь», – сказала при встрече. И дождалась: смерть милостиво пришла за нею спустя полторы недели. Собака отказывалась от еды; потом сбежала. Как оказалось – умирать. Нашли ее у бревна, на котором много лет сидели старики, греясь на солнышке; там и околела.
Собаки не всегда могут пережить смерть хозяина. А человек, если собака гибнет, переживает, конечно, но непременно переживет; а потом… заводит новую. Новая собака, он знает, тоже будет ластиться и заглядывать ему в глаза.
У котов иначе: там человек добивается внимания кошки или кота…
А кстати, где собака? Черная собака; где же она?
Собаки не было.
Лариса огляделась и подошла к самому краю пруда. Здесь собака спускалась пить, а потом скользила по камням. Показалось на секунду: что-то мелькнуло на противоположном берегу, но за частой сеткой дождя ничего нельзя было различить.
12
От вокзала Ольга направилась было к трамваю, но на перекрестке повернула к парку. На противоположной стороне бульвара стояли дома. Стекла горели рыжим пламенем в заходящем солнце. Вспомнилось, как завораживали ее в детстве окна домов по дороге в школу, какими загадочными казались они вместе с людьми, живущими за прозрачными, но непроницаемыми стеклами. И как притягивали чужие те окна, чужой свет, чужой уют – чужая жизнь, казавшаяся совсем другой – не такой, как у нее, а много лучше, радостней, чище…
Когда-нибудь ее дочка или другая девочка, возвращаясь из школы, будет вот так же смотреть на эти – или другие – окна и гадать, кто живет за ними. И может быть, мать тоже так делала в детстве, а много раньше – бабушка. Сами не подозревая, мы передаем то, что дали нам – неосознанно, на глубоком, недосягаемом для понимания, уровне. И другие, совсем взрослые, люди нет-нет да и кинут взгляд на окна, мимо которых идут, – просто не могут скрыть вспыхнувшего на миг беспричинного любопытства: как живет другой человек, отделенный от меня и от всего мира хрупкой прозрачной преградой?