Гибель Иудеи - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем Ионафан сделал то, что подвергает опасности целую общину? Зачем он пробудил дремлющие стаи волков и ястребов? Почему со вчерашнего дня молчит так, точно уста его замкнуты печатью Господа? Отчего он смотрит в землю, точно стыд тяготит его?
Юст, стоя подле него, убеждал его, чтобы он оправдал свой поступок перед теми, которые могут подвергнуться за него наказанию.
Ионафан молчал. На лице его свойственную ему прежде непреклонность и запальчивость заменило выражение глубокого уничижения. Проницательный взгляд мог бы прочесть на нем мучительное чувство стыда. Те, которые обращались к нему со множеством вопросов, не смели, однако же, задеть его каким-нибудь обидным словом. Разве же он не был одним из самых пылких защитников отчизны их и храма, другом Иоанна из Гишалы, мучеником святого цела? Но, объятые страхом, они кипели гневом. Угрюмый Симеон, показывая рукой на Юста, крикнул:
— Это изменник! Если мы хотим, чтобы над нами смиловался Господь, то прогоним из среды своей тех, которые облеклись в едомскую шкуру. Прочь из собрания верных!
Юст сначала побледнел, а потом лицо его облилось краской. У него не было времени ответить, потому что между ним и Симеоном встал Горий. Белое лицо гиллелиста горело румянцем негодования.
— За какую вину, — крикнул он, — оскорбляешь ты этого юношу, который нередко служил нам советом своим и помощью, а вчера заслонил от врага воина Сиона?
— Я собственными ушами слышал, — воскликнул Симеон, — как он говорил, что в греческих и римских науках содержится много великих истин и что мы дурно поступаем, удаляясь от них…
— Может быть, он говорил правду… — робко сказал кто-то из молодежи.
Закипела ссора. В пылу ее ясно обрисовалось два течения. Одно из них кипело безграничной ненавистью, другое великой скорбью, но не гасящей факела разума.
— Я шамаист и горжусь этим! — кричал Симеон. Я шамаист, который ожесточился против чужих народов и для которого все греческое и римское является собачьим пометом, оскверняющим виноградник Господа. Я поклоняюсь тем нашим мудрецам, которые провозглашают в Ябуе «Из каждой буквы извлечь шефель предписаний, а из этих предписаний создать плетень, который отделил бы Израиль от других народов».
У Гория в пылу спора чалма сдвинулась на затылок, из-под нее рыжие кудри высыпали на вспотевший лоб. Он смеялся с горечью, плохо шедшей к его кроткому лицу и светлым его глазам.
— Благодаря мудрецам нашим, — говорил он, — которые днями и ночами размышляют над тем, что сделал для нас чистым и что нечистым, издевающиеся над нами чужие народы правы, утверждая, что вскоре мы захотим чистить самое солнце, чтобы иметь возможность на него смотреть?
— Измена! Отступничество! Измена! — взывало не сколько голосов.
— Горе тебе, народ мой! — заглушая все остальные зазвучал у окна молодой голос. — Ты будешь отныне страшным именем изменника клеймить каждого из сыновей твоих, который тебе подаст каплю свежего напитка в новом сосуде или предостережением попытается исправить пути твои!
Это был голос Юста. Тотчас несколько десятков рук грозно протянулись к нему.
— Прочь из лона верных, прислужник Агриппы! Метла Едомитова! Язва на теле Израиля! Дерзкий, оплевывающий святыни наши! Прочь отсюда! Прочь!
Несколько рук, дрожащих, но сильных, хватало его за плечи и рвало на нем тонкую ткань римской туники; одна рука, смуглая, с судорожно дрожащими пальцами, рука Симеона, черные глаза которого горели диким огнем, тянулась к его горлу. Еще секунда и безумие породило бы преступление. Но в эту же минуту Ионафан пробудился точно от сна. Это было пробуждение льва. Подобный льву, он бросился к тому, которому угрожали, и заслонил его от нападающих. На пристыженное до этого лицо его вернулась вся смелость и гордость. Глаза его метали молнии, побелевшие губы дрожали.
— Прочь! Прочь от него!.. — воскликнул он. — Я человек действия, не слов… В бою и скорби я забыл что чисто и что нечисто… и о мудрецах ваших в Ябуе не говорили мне ни вихри пустынь, ни волны переплываемых мною морей. Я знаю только то, что люблю Иудею, а болящие раны мои говорят мне, что этот человек также любит ее. Он, брат мой…
Все сначала остолбенели, потом отступили. Оскорбить этого воина и мученика не смел и не хотел никто. Некоторые пристыженно наклоняли головы, другие еще, ворча, пережевывали свой гнев. Горий, обернувшись лицом к стене, плакал.
Вдруг, посреди минутной тишины, послышался голос, кроткий и умоляющий:
— Позвольте, братья, чтобы беднейший и смиреннейший из вас, но старейший летами обратился к вам.
Эти слова произнес Аарон. Недавно еще разносил он по городу благовонные товары и вместе с Мирталой стоял в портике Цестия. Теперь тяжкая немощь восковой желтизной облекла его съежившееся, страдальческое лицо, обрамленное белой как снег бородой. Белоснежные волосы его ниспадали из-под круглой ермолки на худую шею и сморщенный лоб. Обведя слезящимися глазами собравшихся, он сказал:
— Когда я слушал ваш спор, Предвечный шепнул мне на ухо повесть, записанную в одной из священных книг наших… На земле существуют четыре вещи маленькие, а мудрее наимудрейших. Муравьи, народец слабый, который в жнитво заготовляет себе пропитание; зайцы, община несильная, которая, однако, устраивает себе прибежище в скалах; саранча, не имеющая царя, но ходящая отрядами; паук, насекомое жалкое, однако же обитающее в царских дворцах.
Он умолк и, лукаво улыбаясь, обводил присутствующих проницательными глазами. Минуту спустя, с глубоким раздумьем в голосе, он проговорил:
— Ссоры, точно так же как и наслаждения, — дело могущественных. Народ слабый должен, как муравьи, усердно собирать для себя пищу, чтобы у него не было недостатка в силах для жизни; пусть, как зайцы, он пробивает в твердых скалах безопасные прибежища для себя. Если он, подобно саранче, без земли и без царя, пусть ходит сплоченным отрядом. Пусть так, как паук безобразный и презренный, везде прядет свою пряжу, чтобы иметь за что уцепиться в этом царском дворце, который Предвечный построил для всех народов — сильных и слабых.
— Да будет так! — торжественным хором воскликнули присутствующие, и торжественная тишина снизошла на все эти лица, перед которыми при словах старца предстал долгий, трудный и кровавый путь.
— Созвать всех старшин общины! Совещаться! К кому обратиться за защитой и помощью? Как смягчить гнев императора и римлян? Что делать?
С этими словами они покидали каморку, спеша так точно их настигала уже коса смерти, наступая друг другу на ноги.
Менохим поплелся за ними; Аарон, опираясь на суковатую палку, вышел последним.
Ионафан и Юст остались вдвоем.
— У чужих народов, Ионафан, бывают великие мужи изрекающие великие слова. Один из них сказал: «Любовь к отчизне так громадна, что мы измеряем ее не продолжительностью нашей жизни, но заботливостью об ее жизни». Она-то тебя и опьянила! Увлеченный ею, ты не измерил ее продолжительностью жизни своей и своих близких…
Ионафан воскликнул:
— Перестань, Юст! Не увеличивай стыда моего! В первый раз я изменил святому делу! Прости мне, Иудея! Первый раз я поклонился тельцу собственных страстей.
Он прижимался лбом к стене и шептал тихо:
— Слабым бывает человек, родившийся от жены… Потом заговорил быстро и страстно:
— Как же стал бы я говорить им, что я это сделал из ненависти к врагу, в то время, как уста мои открыла любовь к женщине? Должен ли я был лгать подло или обнаруживать перед ними сокровенные тайны моего падения?… Когда я возвращался сюда, в позднюю вечернюю пору, я видел девочку, идущую рядом с римлянином и тихо беседующую с ним. В доме отца нашего увидел я ее, и, как в небесной лазури, утонули в ней глаза мои, но я вместе с тем почувствовал, Юст, что от нее веет Едомом. Голубые глаза свои она отворачивала от меня и думала, о нем. Когда я держал ее руку, она вырывалась и думала о нем!
В Моад-Ел она не подошла ко мне, как другие, но стояла вдалеке, бледная от ужаса… Гнушается она, Юст, язвой несчастий наших, и мысль ее увлечена проклятыми наслаждениями Рима. Покинув Моад-Ел, я всю ночь, не смыкая глаз, смотрел на небо спрашивая у Предвечного разгадку моих мук… Из сирийских трактиров в тихом воздухе до меня постоянно доносилось имя Береники. О отравительница!.. Перед рассветом я был уже за Тибром. Я шел не сам, меня нес какой-то дух. Я не знал, что я делаю. В голове моей не было ничего, кроме шума, постоянно грохочущего, горе.! Я не думал о Иудее, не думал о разрушенной славе Предвечного… Я думал об этой моей… Когда та, как змея, покрытая золотой чешуей, поднялась навстречу Едомскому возлюбленному, я не видал ее… не видал ее… перед глазами у меня стояла моя… и к своему римлянину протягивая объятия… Тогда я крикнул… грудь моя была наполнена стонами и проклятиями… Юст… но моим поступком руководила любовь не к отчизне, но к женщине!