Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Щедрин с его «Городом Глуповым»? А Алексей Константинович Толстой с его «Историей государства Российского»? А Тургенев?
Тургенев тут вроде бы ни при чем. Но на самом деле — очень даже при чем.
Когда я учился в школе, нас заставляли зазубривать наизусть знаменитый тургеневский панегирик русскому языку: «Ты один был мне надеждой и опорой…»
То ли нам это вдолбили, то ли мы сами по недомыслию слышали в этих тургеневских словах лишь гордую патетику. (Не отсюда ли и напыщенность той патетической фразы в моем письме Вере Васильевне — о прекрасной стране России с ее удивительным языком и великой культурой?)
Этот гордый тургеневский пафос блестяще был спародирован Васей Аксеновым, талантливо преобразовавшим чеканную формулу классика («Великий, Могучий, Правдивый, Свободный») в затрапезную советскую аббревиатуру: «ВМПС имени Тургенева». Восхитительная эта пародия, снижая тургеневский пафос, тем самым лишь сильнее его подчеркивала, и, наслаждаясь ею, повторяя ее, я как бы снова утверждался в том, пусть и иронически переосмысленном, но в основе своей неизменном — давнем, детском, школьном — прочтении классической формулы.
И лишь сравнительно недавно словно какая-то мутная завеса упала с моих глаз, и мне открылся подлинный, ужасный смысл этих старых тургеневских слов:
Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей Родины, ты один был мне надеждой и опорой…
Господи! Да ведь это значит — черным по белому, прямо так и написано! — что никаких других надежд на то, что Россия выберется когда-нибудь из той исторической черной дыры, в которую она провалилась, — у него нет! Ни в истории своего отечества, ни в характере, душевном складе или иных каких-нибудь качествах народа русского не может он почерпнуть хоть малую толику этой надежды. Только одна осталась — такая зыбкая, такая ненадежная «точка опоры», только одно это, последнее, слабое, в сущности, призрачное утешение:
Не может быть, чтобы такой язык не был дан великому народу…
Да ведь это то же самое, — слово в слово! — что говорил об исторических судьбах России «русофоб» Чаадаев. И то же самое, что говорил о России — в той самой своей статье про Гершензона — «русофил-мазохист» Розанов:
…Русская «суть»? — Ах, она мучительна. Ах, она страшна…
Нет, все-таки был, был для меня в той розановской статье некий «момент истины».
Истина эта состояла в том, что, покинув «Страну Гайдара», я продолжал жить в такой же выдуманной, дистиллированной, искусственно очищенной от всякой скверны псевдореальности.
Гордо написав Вере Васильевне, что я живу теперь не в выдуманной «Стране Гайдара», а «в реальной стране — России», я не понимал, что эта моя Россия была, в сущности, еще одним, новым вариантом все той же «Страны Гайдара».
6Кроме Шурки Мешенкова, о котором я помню только, что он курил в уборной, и Вовки Образцова, рано умершего от скарлатины, в нашей коммуналке жил еще один мой сверстник — Коля Попрыгаев, по прозвищу «Колюша Бешеный». Бешеным его прозвали потому, что из комнаты, в которой жили Попрыгаевы, время от времени доносились дикие вопли: это означало, что Колюша вступил в очередной конфликт с отцом, или с матерью, или со старшей своей сестрой Лидой. Летом, когда окна были открыты, дикие вопли эти разносились по всему нашему огромному Бахрушинскому колодцу-двору.
Все мои сверстники, случалось, конфликтовали с родителями, братьями и сестрами, но до такого неистовства, в какое впадал в таких ссорах Колюша, никто из нас никогда не доходил. Немудрено, что Колюшина кличка, полученная им сперва от ближайших соседей, постепенно вышла за пределы нашей квартиры и вскоре стала достоянием всего двора. В те годы она звучала вполне безобидно: бывали клички и похлеще. Но Колина, увы, оказалась пророческой: впоследствии, будучи уже взрослым, он и в самом деле загремел в психушку с каким-то тяжелым психиатрическим диагнозом. Там — с короткими перерывами — он и доживал свою жизнь. А в перерывах, возвращаясь ненадолго к нормальной жизни, он то пытался ворваться в комнату моей мамы с какими-то антисемитскими выкриками, то, столкнувшись с ней в коридоре, норовил встать перед нею на колени и попросить прощения за причиненное беспокойство. Продолжалось это недели две, после чего он опять надолго исчезал в своей психбольнице, ставшей в конце концов постоянным его пристанищем.
Однажды, приехав навестить маму, которая до конца своих дней жила в той же нашей старой коммуналке, мало, впрочем, похожей на ту, довоенную (там в шести комнатах жили шесть многодетных семей, а теперь — в тех же шести комнатах — доживали свой век четыре старухи), я вдруг — нежданно-негаданно — столкнулся в коридоре с Колюшей. Он облапил меня, прижал к груди и запечатлел на моей щеке мокрый, слюнявый поцелуй. Глаза у него были совершенно мертвые.
Но эта несчастная взрослая Колюшина жизнь к моему сюжету отношения не имеет. Да и в детские наши годы особого места в моей жизни Колюша не занимал — мы не дружили и не враждовали, просто были соседями по квартире. Это, конечно, немало: ведь на протяжении многих лет мы жили, в сущности, одной жизнью. Ежедневно проводили вместе по нескольку часов. Но запомнилось мне из всего этого нашего многолетнего общения немногое. Вот разве только постоянные его издевательства над моими музыкальными талантами.
Успехи мои в музыке он справедливо считал весьма жалкими и постоянно противопоставлял им успехи своего одноклассника Славки Ростроповича. «Вот Славка Ростропович!» — то и дело повторял он. Все уши прожужжал он мне этим своим Славкой Ростроповичем, так что в конце концов я этого неведомого мне Славку прямо-таки возненавидел. Теперь, однако, я с удовольствием вспоминаю, что было время, когда мои скромные музыкальные достижения худо-бедно, пусть и не в мою пользу, а все же сравнивались с блестящими музыкальными победами знаменитого Мстислава Ростроповича.
Но не этим запомнился мне Колюша. И не поэтому я вспомнил о нем сейчас.
А вспомнил я о нем потому, что именно с ним, — с Колюшей, связано одно — как оказалось, довольно сильное — мое детское переживание. Во всяком случае, именно он — точнее, одна его реплика — натолкнула меня на мысль, которая раньше мне в голову не приходила.
Сейчас это, наверно, уже не так, а в мое время, в нашем детстве любое — подлинное или даже мнимое — проявление у мальчика и девочки взаимного влечения друг к другу мгновенно вызывало у сверстников острое желание затравить замеченную пару дразнилками, самой мягкой из которых была: «Тили-тили тесто, жених и невеста!»
Однажды в таком постыдном внимании к какой-то нашей сверстнице был замечен и Колюша Бешеный. И пришлось ему тоже испить до дна эту чашу позора.
Как ближайший сосед пострадавшего в травлю включился и я. И вот однажды, когда я высказал насмешливое предположение, что Колюше небось не терпится как можно скорее вырасти, чтобы наконец жениться на своей «невесте», задетый этой моей дразнилкой Колюша находчиво ответил:
— Это тебе надо на ней жениться. Ведь она еврейка. А евреи всегда только на еврейках женятся.
Последнее утверждение я почему-то воспринял как безусловную истину. Как некий закон, который нельзя ни обойти, ни нарушить.
Этой своей репликой Колюша словно бы сразу отсек меня от всех — не только русских — девушек и женщин, которые могли повстречаться на моем пути, но и от всех француженок, испанок, итальянок, негритянок, японок и индианок — от всего этого пестрого, многокрасочного великолепия, которое могло бы открыться мне в будущем. Отныне и навсегда мне предлагалось довольствоваться только еврейками, которые — несправедливо, конечно! — сразу же показались мне в тот момент какими-то тусклыми, скучными, уныло-однообразными, утомительно похожими одна на другую.
Под впечатлением этой дурацкой Колюшиной реплики я в одночасье, сам о том не подозревая, стал половым антисемитом. Такова волшебная сила слова!
Может быть, я и преувеличиваю, но факт остается фактом. Мысль, что будущие мои возможности при выборе жены окажутся бесконечно суженными, с той минуты меня уже не покидала. Томимый этой тревожной мыслью, я несколько раз подкатывался к отцу с осторожными наводящими вопросами. Например: мог ли он жениться не на маме, а на какой-нибудь русской девушке? Или, скажем, на той полячке, которую он однажды по глупости чуть не застрелил, фасонясь перед ней своим револьвером.
Отец этот мой интерес истолковал неправильно. Он решил, что меня интересуют загадочные и не совсем мне понятные установления и обычаи канувшего в прошлое старого мира.
— Да, — признал он. — Это было непросто. Браки между евреями и неевреями случались. Но, помимо разных бытовых, семейных и других препятствий, существовало еще одно: главное. Чтобы жениться на русской, еврей должен был креститься. Принять православие.