Том 3 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не стоит, — говорит, — боже вас сохрани… не советую… Особенно вы человек нездешний, так это даже и небезопасно.
— Какая, — возражаю, — возможна опасность?
— Да денег попросят, — им ведь ни добавочных, ни прибавочных не дают, — они и кучатся.
— Ну?
— Ну, а дал — и пропало, потому это «абсолютной честности» не мешает; а не дашь, — в какой-нибудь газетке отхлещут. Это тоже «абсолютной честности» не мешает. Нет, лучше советую беречься.
— Было бы, — говорю, — еще за что и отхлестать?
— Ну, у нас на этот счет просто: вы вот сегодня при мне нанимали себе в деревню лакея, и он вам, по вашему выражению, «не понравился», а завтра можно напечатать, что вы смотрите на наем себе лакея с другой точки зрения и добиваетесь, чтоб он вам «нравился». Нет, оставьте их лучше в покое; «с ними» у нас порядочные люди нынче не знакомятся.
Я задумался и говорю, что хоть только для курьеза желал бы кого-нибудь из них видеть, чтобы понять, что в них за закал.
— Ах, оставьте пожалуйста; да они все давно сами друг про друга всё высказали; больше знать про них не интересно.
— Однако живут они: не топятся и не стреляются.
— С чего им топиться! Бранят их, ругают, да что такое брань! что это за тяжкая напасть? Про иного дело скажут, а он сам на десятерых наврет еще худшего, — вот и затушевался.
— Ну, напраслина-то ведь может быть и опровергнута.
Как раз! Один-то раз, конечно, можно, пожалуй, и опровергнуть, а если на вас по всем правилам осады разом целые батальоны, целые полки на вас двинут, ящик Пандоры* со всякими скверностями на вас опрокинут, — так от всех уж и не отлаешься. Макиавелли недаром говорил: лги, лги и лги, — что-нибудь прилипнет и останется*.
— Но зато, — говорю, — в таких занятиях сам портишься.
— Небольшая в том и потеря; уголь сажею не может замараться.
— Уважение всех честных людей этим теряется.
— Очень оно им нужно!
— Да и сам теряешь возможность к усовершенствованию себя и воспитанию.
— Да полноте, пожалуйста: кто в России о таких пустяках заботится. У нас не тем концом нос пришит, чтобы думать о самосовершенствовании или о суде потомства.
И точно, сколько я потом ни приглядывался, действительно нос у нас не тем концом пришит и не туда его тянет.
Глава сорок седьмая
Ходил в театр: давали пьесу*, в которой показано народное недоверие к тому, что новая правда воцаряется. Одно действующее лицо говорит, что пока в лежащих над Невою каменных «свинтусах» (сфинксах) живое сердце не встрепенется, до тех пор все будет только для одного вида. Автора жесточайше изругали за эту пьесу. Спрашивал сведущих людей: за что же он изруган? За то, чтобы правды не говорил, отвечают… Какая дивная литература с ложью в идеале!
Познакомился, наконец, случайно в клубе художников с одним поэтом и, возмущенный тем, что слышал, поговорил с ним о правде и честности. Поэт того же мнения, что правда не годится, и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить не следует; это будто бы потому, что «правда есть меч обоюдоострый» и ею подчас может пользоваться и правительство; честность, говорит, можно признавать только одну «абсолютную», которую может иметь и вор и фальшивый монетчик. Дальше я не хотел и речи вести об этом: взаправду «за человека страшно»!* Спрашиваю только уж о самых практических вещах: вот, говорю, к удивлению моему, я вижу у вас под одним изданием подписывается редактор Калатузов… скажите мне, пожалуйста… меня это очень интересует… я знал одного Калатузова в гимназии.
— Этот, здешний, очень он плох, — перебивает меня поэт.
— Редактор-то?
— Да, ах, как безнадежно плох! как котелка.
— Скажите, бога ради, и тот, — говорю, — был не боек.
— Ну, все-таки это, верно, не тот. Этот, например, как забрал себе в голову, что в Англии была королева Елисавета, а нынче королева Виктория*, так и твердит, что «в Англии женщинам лучше, потому что там королевы царствуют». Сотрудники хотели его в этом разуверить, — не дается: «вы, говорит, меня подводите на смех». А «абсолютная» честность есть.
— Как же, — говорю, — его редактором-то сделали?
— А что же такое? Для утверждения в редакторстве у нас ведь пока еще в губернском правлении не свидетельствуют*. Да и что такое редактор? Редакторы есть всякие. Берем, батюшка, в этом примеры с наших заатлантических братий. А впрочем, и прекрасно: весь вопрос в абсолютной честности: она литературу убивает, но зато злобу-с, злобу и затмение в умах растит и множит.
— Есть же, однако, полагаю, между ними люди, для которых дорога не одна абсолютная честность?
— Как же-с, непременно есть, и вот недалеко ходить. Вон видите, за тем столом сидит пентюх-то, — это известный православист*, он меня на днях как-то тут встречает и говорит: «Что ж вы, батюшка, нам-то ничего не даете?»
«Удивляюсь, — отвечаю, — что вы меня об этом и спрашиваете».
«А что такое?»
«Да ведь вы меня, — говорю, — в своем издании ругаете». Удивляется: «Когда?» — «Да постоянно, мол». — «Ну, извините, пожалуйста». — «Да вы что ж, этого не читали, что ли?» — «Ну вот, стану, — говорит, — я этим навозом заниматься… Я все с бумагами… сильно было порасстроился и теперь все биржей поглощен… Бог с ними!»
— Это вы изволите говорить: «Бог с ними?»
— Нет, это не я, а он: я бога не беспокою. Я хотел открыть издание в среднем духе, но никакого содействия нет*.
— Отчего же?
— Да я по глупости шесть тысяч попросил, и отказали, говорят: денег нет… После узнал, что теперь, чтобы получить что-нибудь, надо миллион просить: тогда дадут. Думаю опять скоро просить.
— Миллион?
— Нет, миллион восемьсот пятьдесят семь тысяч; так смета выходит.
— На журнал или газету?
— Нет, на особое предприятие. — Поэт встал, зевнул и, протягивая мне руку, добавил:
— На одно предприятие, обещающее впереди миллиард в тумане*.
— И что ж, — спрашиваю, удерживая его за руку, — имеете надежду, что дадут вам эти деньги?
— Да, непременно, — говорит, — дадут; у нас все это хорошо обставлено, в национальном русском духе: чухонский граф из Финляндии, два остзейские барона и три жида во главе предприятия, да полторы дюжины полячишек для сплетен. Непременно дадут.
Я заплатил за столом деньги за себя и за поэта — и ушел. Это, кстати, был последний день моего пребывания в Петербурге.
Глава сорок восьмая
Москву я проехал наскоро: пробыл только всего один день и посетил двух знакомых… Люди уже солидные — у обоих дети в университете.
Здесь Петербург не чествуют; там, говорят, все искривлялись: «кто с кем согласен и кто о чем спорит — и того не разберешь. Они скоро все провалятся в свою финскую яму».
Давно, я помню, в Москве всё ждут этого петербургского провала и всё еще не теряют надежды, что эта благая радость их совершится.
— А вас, — любопытствую, — бог милует, не боитесь провалиться?
— Ну, мы!.. Петербург, брат, — говорят, — строен миллионами, а Москва — веками. Под нами земля прочная. Там, в Петербурге-то, у вас вон уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим не увлечешь: тут у нас и храмы и мощи — это наша святыня, да и в учености наша молодежь своих светильников имеет… предания… Кудрявцева и Грановского чтит*. Разумеется, Кудрявцев и Грановский уж того… немножко для нашего времени не годятся… а все ж, если бы наш университет еще того… немножко бы ему хорошей чемерицы* в нос, а студенты чтоб от профессоров не зависели, и университет бы наш даже еще кое-куда годился… а то ни одного уже профессора хорошего не стало.
— Как ни одного?
— Да решительно ни одного: в петербургских газетах их славно за это отжаривают*.
Вот тебе и «наши предания» и «наша святыня».
Экой вздор какой! Экая городьба!
Поел у Турина пресловутой утки с груздями, заболел и еду в деревню; свой губернский город, в котором меня так памятно секли, проезжаю мимо; не останавливаюсь и в уездном и являюсь к себе в Одоленское — Ватажково тож.
И вот они опять — знакомые места*,Где жизнь отцов моих, беспечна и пуста,Текла среди пиров, бессмысленного чванства,Разврата мелкого и мелкого тиранства!..
Что-то здесь нового, на этих сонных нивах, на этой черноземной пажити?
Глава сорок девятая
Простор и лень, лень и простор! Они опять предо мною во всей своей красе; но кровли крыш покрыты лучше, и мужики в сапогах. Это большая новость, в которой я, впрочем, никогда не отчаивался, веруя, что и мужик знает, что под крепкою крышей безопасней жить и в крепких сапогах ходить удобнее, чем в дырявых лаптях.