Том 3 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не сердись, — говорит, — пожалуйста, Филимоша; я, ей-богу, всегда тебя любил; но я совсем неспособен к этой службе* и оттого, черт меня знает, как медленно и подвигаюсь.
— Однако, — говорю, — чем же медленно? У вас уже жирные эполеты. — А сам, знаете, все норовлю от него в сторону.
А он не отстает и продолжает:
— Ах, что, — говорит, — в этом, Филимоша, что жирные эполеты? Разве другие-то это одно до сих пор имеют? Нет, да я, впрочем, на начальство и не ропщу: я сам знаю, что я к этой службе неспособен. Стараюсь — да не способен, и вот это меня сокрушает. Я переведен сюда для пользы службы, а службе от меня никакой пользы нет, да и вперед не будет, и я это чувствую и скорблю… Мне худо потому, что я человек товарищественный. Вы ведь, я думаю, это помните?
— Как же, помню, мол, даже непременно очень помню.
— Да вот, у меня здесь теперь есть новый приятель, Станислав Пржикрживницкий, попросту — Стаська… Представьте, какой только возможно чудеснейший малый: товарищ, весельчак, и покутить не прочь, и в картишки, со всеми литературами знаком, и сам веселые стихи на все сочиняет; но тоже совершенно, как у меня, нет никакой наблюдательности. Представьте себе, комизма много, а наблюдательности нет; ведь это даже удивительно! Генерала нашего представляет как нельзя лучше, да и вообще всех нас пересмешит в манеже. Приедет и кричит: «Bonjour,[69] мой взвод!» Те орут: «Здравия желаем, ваше благородие!» — «Какое, говорит, у нас нынче меню?» — «Шшы, ваше благородие». — «Вахмистр, говорит, покажи мне мое место!»… Одним словом, пересмешит до упаду, а служебной наблюдательности все-таки нет. Он мне раз и говорит: «Душка Постельников, ты опытнее, пособи мне обратить на себя внимание. Иначе, говорит, я вас больше и тешить не хочу, потому что на меня начинают находить прегорькие минуты». — «Да, друг ты мой, — отвечаю я ему, — да мне самому не легче тебя». И я это не лгу. Вы не поверите, что я бог знает как обрадовался, узнав, что вы в Петербурге.
— А вы почему, — говорю, — это узнали?
— Да как же, — говорит, — не узнать? Ведь у нас это по реестрам видно*.
— Гм, да, мол, вот что… по реестрам у вас видно.
А он продолжает, что хотел было даже ко мне приехать, «чтобы душу отвести», да все, говорит, ждал случая.
Ух, батюшки, так меня и кольнуло!
— Как, какого, — говорю, — вы ждали случая?
— А какого-нибудь, — отвечает, — чтобы в именины или в рожденье… нагрянуть к вам с хлебом и солью… А кстати, вы когда именинник? — И тотчас же сам и отгадывает. — Чего же, — говорит, — я, дурак, спрашиваю, будто я не знаю, что четырнадцатого декабря?
Это вовсе неправда, но мне, разумеется, следовало бы так и оставить его на этот счет в заблуждении; но я это не сообразил и со страха, чтоб он на меня не нагрянул, говорю: я вовсе и не именинник четырнадцатого декабря.
— Как, — говорит, — не именинник? Разве святого Филимона не четырнадцатого декабря?*
— Я, — отвечаю, — этого не знаю, когда святого Филимона, да и мне можно это и не знать, потому что я вовсе не Филимон, а Орест.
— Ах, и вправду! — воскликнул Постельников. — Представьте: сила привычки! Я даже и позабыл: ведь это Трубицын поэт вас Филимоном прозвал… Правда, правда, это он прозвал… а у меня есть один знакомый, он действительно именинник четырнадцатого декабря, так он даже просил консисторию переменить ему имя, потому… потому… что… четырнадцатого декабря… Да!.. четырнадцатого…
И вдруг Постельников воззрился на меня острым, пристальным взглядом, еще раз повторил слово «четырнадцатое декабря» и с этим тихо, в рассеянности пожал мне руку и медленно ушел от меня в сторону.
Я был очень рад, что от него освободился, пришел домой, пообедал и пресладостно уснул, но вдруг увидел во сне, что Постельников подал меня на блюде в виде поросенка под хреном какому-то веселому господину, которого назвал при этом Стаськой Пржикрживницким.
— На, — говорит, — Стася, кушай, совсем готовый: и ошпарен и сварен.
Дело пустое сон, но так как я ужасный сновидец, то это меня смутило. Впрочем, авось, думаю, пронесет бог этот сон мимо. Ах! не тут-то было; сон пал в руку.
Глава тридцать седьмая
Приходит день к вечеру; «ночною темнотой мрачатся небеса, и люди для покоя смыкают уж глаза»*,— а ко мне в двери кто-то динь-динь-динь, а вслед за тем сбруею брясь-дрясь-жись! «Здесь, — говорит, — такой-то Ватажков»? Ну, конечно, отвечают, что здесь.
Вошли милые люди* и вежливо попросили меня собраться и ехать.
Оделся я, бедный, и еду.
Едем долго ли, коротко ли, приезжаем куда-то и идем по коридорам и переходам. Вот и комната большая, не то казенная, не то общежитейская… На окнах тяжелые занавески, посредине круглый стол, покрытый зеленым сукном, на столе лампа с резным матовым шаром и несколько кипсеков; этажерка с книгами законов, а в глубине диван.
— Дожидайтесь здесь, — велел мне мой провожатый и скрылся за следующею дверью.
Жду я час, жду два: ни звука ниоткуда нет. Скука берет ужасная, скука, одолевающая даже волнение и тревогу. Вздумал было хоть закон какой-нибудь почитать или посмотреть в окно, чтоб уяснить себе мало-мальски: где я и в каких нахожусь палестинах; но боюсь! Просто тронуться боюсь, одну ногу поднимаю, а другая — так мне и кажется, что под пол уходит*…Терпенья нет, как страшно!
«Вот что, — думаю себе, — проползу-ка я осторожненько к окну на четвереньках. На четвереньках — это совсем не так рискованно: руки осунутся, я сейчас всем телом назад, и не провалюсь».
Думал, думал да вдруг насмелился, как вдруг в то самое время, когда я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.
Появление этого свидетеля моего комического ползания на четвереньках меня чрезвычайно сконфузило… Лакей-каналья держался дипломатическим советником, а сам едва не хохотал, подавая чай, но мне было не до его сатирических ко мне отношений. Я взял чашку и только внимательно смотрел на все половицы, по которым пройдет лакей. Ясно, что это были половицы благонадежные и что по ним ходить было безопасно.
«Да и боже мой, — сообразил я вдруг, — что же я за дурак такой, что я боюсь той или другой половицы? Ведь если мне уж определено здесь провалиться, так все равно: и весь диван, конечно, может провалиться!»
Это меня чрезвычайно успокоило и осмелило, и я, после долгого сиденья, вдруг вскочил и заходил через всю комнату с ярым азартом. Нестерпимейшая досада, негодование и гнев — гнев душащий, но бессильный, все это меня погоняло и шпорило, и я шагал и шагал и… вдруг, милостивые мои государи, столкнулся лицом к лицу с седым человеком очень небольшого роста, с огромными усами* и в мундире, застегнутом на все пуговицы. За его плечом стоял другой человек, ростом повыше и в таком же точно мундире, только с обер-офицерскими эполетами.
Оба незнакомца, по-видимому, вошли сюда уже несколько минут и стояли, глядя на меня с усиленным вниманием.
Я сконфузился и остановился.
Глава тридцать восьмая
Маленький генерал понял мое замешательство, улыбнулся и сказал:
— Ничего-с.
Я поклонился. Генерал мне показался человеком очень добрым и мягким.
— Вас зовут Филимон? — спросил он меня тихо и бесстрастно, но глубоко таинственно.
— Нет-с, — отвечал я ему смело, — меня зовут не Филимон, а Орест.
— Знаю-с и не о том вас спрашиваю.
— Я, — говорю, — отвечаю вашему превосходительству как раз на ваш вопрос.
— Неправда-с, — воскликнул, возвышая голос, генерал, причем добрые голубые глаза его хотели сделаться злыми, но вышли только круглыми. — Неправда-с: вы очень хорошо знаете, о чем я вас спрашиваю, и отвечаете мне вздор!
Теперь я действительно уж только и мог отвечать один вздор, потому что я ровно ничего не понимал, чего от меня требуют.
— Вас зовут Филимон! — воскликнул генерал, сделав еще более круглые глаза и упирая мне в грудь своим указательным пальцем. — Ага! что-с, — продолжал он, изловив меня за пуговицу, — что? Вы думаете, что нам что-нибудь неизвестно? Нам все известно: прошу не запираться, а то будет хуже! Вас в нашем кружке зовут Филимоном! Слышите: не запираться, хуже будет!
Я спокойно отвечал, что не вижу вовсе и никакой нужды быть в этом случае неискренним пред его превосходительством; «действительно, — говорю, — пришла когда-то давно одному моему знакомцу блажь назвать меня Филимоном, а другие это подхватили, находя, будто имя Филимон мне почему-то идет…»
— А вот в том-то и дело, что это вам идет; вы, наконец, в этом сознались, и я вас очень благодарю.