Идиотка - Елена Коренева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лето 1985-го. Летняя школа. Я изучаю французский. «Он» тоже. Его зовут Доминик. «Длиннопалый, пухлогубый, мне твоя тоска знакома: затухающие плечи, спотыкающийся в речи… Как пред обмороком ребенок, с синевою под глазами, тело белое укутал ты в помятые одежды…» — писала я о нем в единственном посвященном ему стихотворении. Он был панкующим актером. Волосы выкрашены, в ухе серьга, шорты с бахромой по колено, на ногах бутсы, на носу очки вроде пенсне — Чехов, Антон Павлович, переодетый в современные одежды. Красивый, как они все… «Ты несешь свои игрушки в оттопыренном кармане, ну а ночью на подушке вспоминаешь все о маме…» У него рано умерла мать, от рака. Мачехи сменяли одна другую, и некоторые пытались соблазнить хорошенького подростка. Отсюда недоверие к женщинам, как и желание найти в ком-нибудь вторую мать. Я была готова подставить ему свою… материнскую грудь. Подставила колени — под его голову, когда провожала в автобусе до аэропорта. Он почувствовал себя Гамлетом, съязвил: «Ноги раздвинешь, и моя голова покатится…» Мы влюбились друг в друга, потому что чувствовали себя отщепенцами, бродягами, шутами, детьми, актерами.
Наверное, актерство часто пробуждается в людях от безнадежности и абсурдности того, что с ними происходит. Он изучал французский, потому что собирался жить в Париже. («Посмотри на эти вывески: „Ногти“, „Перманент“, „Педикюр“ — они размером с дом, разве это не бред?» — говорил он о рекламных щитах в Нью-Йорке.) Он был американцем, влюбленным во Францию… как Кевин — в Россию. Вероятно, нас троих объединяла эта неприкаянность — каждый смотрел в противоположную сторону от родного дома. Он тоже заигрывал с бисексуальностью, как это может делать артист, ставящий над собой эксперименты: преступлю закон обывателей, преодолею табу, испробую, что за чертой. В Париже его ждал мужчина и режиссер, а в родном городе он оставлял девушку, с которой все было кончено. «Ты видел моего однокурсника, этого красивого, Доминика? Представляешь, он „двойной“», — сообщила я Кевину, как будто кошке мышку принесла. А себя мне стало немного жаль: «добыча» не по мне. Ничего, зато не буду терзаться, все эти чувства, ну их… мучиться в аскезе — дело привычное. (Иногда я приходила к выводу, что женщины в браке ведут исключительно целомудренный образ жизни. Смех! Впрочем, и «на воле» с этим тоже тяжело… Да и у кого вообще эта самая половая жизнь происходит так, как положено или как хочется? Может, это миф?)
Однако жизнь подготовила «сюрприз». После очередного ужина у нас вечером, с вином и музыкой, мы с Кевином предложили Доминику и его подружке (из институтских) лечь вместе в постель. Так, для повышения знаний в области «группового секса», эксперимент. Все по разным причинам согласились. Залегли — тесно, смешно, никто не знает, как это делать хором. Да и, честно говоря, нет особого желания, больше хулиганского азарта. В конце концов девушка захотела спать и ушла к себе в общежитие. Мы остались втроем. Я поняла, что эмоционально блокирована и не могу даже шелохнуться: застопорило. Типично женская провокация — сама все устроила, а вы разбирайтесь. В сложившейся ситуации самым продвинутым оказался Кевин. Он начал импровизировать, и Доминик, зажмурив глаза, бросился в пропасть не раздумывая. Я загрустила и вышла из дома. Села на пороге, потом свернулась калачиком, так и задремала в траве, глядя на звезду. После этого вечера Доминик сказал мне, что я зря старалась — он не собирается романов крутить с моим мужем, да и мне сочувствует, что я в браке. С того момента мы с ним приобрели какую-то общую историю, он жалел меня, а я — себя и Кевина. Кевин же ревновал нас обоих и пытался взять реванш — приглашал Доминика на переговоры и выяснения отношений. Все это происходило на фоне девственного вермонтского ландшафта и было, в сущности, так же наивно, как и белые кучевые облачка, зависшие на голубом фарфоре неба. Наивно, но и болезненно. Начались стычки, чуть не закончившиеся в полицейском участке. Как-то раз Кевин попытался вызволить меня из общежития, где я в знак протеста (против мужа, судьбы, советской власти) заперлась с Домиником. Он позвонил в полицию и сообщил: «Прошу вас приехать и открыть дверь такой-то комнаты! (Его спрашивают: на каком основании?) Там моя жена забаррикадировалась, я хочу, чтобы вы привели ее домой!» Телефон-автомат находился в коридоре, рядом с дверью, за которой затаив дыхание сидела я. Пришлось выйти, не дожидаясь полиции.
Наши общие с Кевином знакомые были в курсе раздора, правда, не знали наверняка, что стало их причиной. Скорее всего считали меня виноватой в измене. Да так оно и было в конечном счете. «Это похоже на историю Анны Карениной», — поговаривали с сильным акцентом едва оперившиеся студенты департамента русского языка и литературы. Русские женщины — вот они какие! («Что вам всем надо? — недоуменно вопрошали американские мужья, — вы не хотите счастья, вам скучно, вы разрушаете все хорошее! Да вы больны, вас всех надо лечить, водить к психиатру!» По статистике две трети русско-американских браков заканчивались неудачей. К слову сказать, наш родной Союз занимал первое или второе место по разводам в мире.)
Тем летом подогревало страсти еще и то, что осенью мы с Кевином должны были расстаться на девять месяцев. Его посылали в Москву, в институт имени Пушкина. А мне даже теперь отказывали в визе: я не могла сопровождать собственного мужа. Кто-то, может, и обрадовался бы этому обстоятельству, но меня оно выбивало из колеи. Я понимала, что за девять месяцев жизни порознь, тем более в том душевном состоянии, в котором я находилась, все изменится, а вернее, кончится. Со мной начало тогда происходить что-то странное — я почувствовала себя в конфронтации со всеми правилами и законами, по которым существует благовоспитанное общество, здесь и там. Из-за лицемерия, на фоне которого человеку невозможно спастись… именно в тот момент, когда он больше всего в этом нуждается. Потому что он никому на фиг не нужен, стоит лишь ему выйти из колеи и задуматься о чем-то нетрадиционном. И никакое общество с его моралью и этикой не спасает его и не слушает: мораль создана не для спасения одного человека, а для спасения общества от этого человека.
«Если кончатся деньги — украду кошелек, а ночевать будет негде — буду спать под деревом, и мне все равно, как это выглядит. Меня прижали, но я не сдамся!» — бойцовский дух моей отсидевшей бабушки взыграл не на шутку. Я знала, что через пару недель оборвется мой едва налаженный строй жизни, и я пущусь в одиночное плавание — слечу с обрыва! Так размышляла я в те дни, устроившись с Домиником под какой-нибудь шелестящей ивой или в студенческом кафе, потягивая из бокала вино, купленное на сложенные в столбик монеты, или прогуливаясь вдоль местного кладбища. Почему-то нас тянуло к святыням — целовались в грозу у дверей церкви и занимались любовью возле могилы. Осквернение… или протест против смерти? А может, цветаевское: «Горечь! Горечь! Вечный искус — окончательнее пасть». У меня в ухе теперь висела одна серьга, золотой кубик — подарок Доминика, а на голове наушники от плеера. Я слушала песни Стинга: «Хрущев сказал — мы вас закопаем… Рейган ответил — мы всех защитим… Но я все же надеюсь, что русские любят своих детей…»