Музыка из уходящего поезда. Еврейская литература в послереволюционной России - Гарриет Мурав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другие писатели также усматривают пересечения между еврейской и советской историей, но не используют мифологизирующую, советского типа основу, которую мы видим у Солженицына и Горенштейна. Гроссман первым заговорил о сходстве гитлеровского и сталинского режимов истребления; именно Гроссман в «Жизни и судьбе» написал, что лагерь – это самый стремительно растущий город в Европе. Начиная с 1990-х годов, наследники теории Гроссмана стали сопоставлять последствия массового истребления людей при коммунизме с нацистским геноцидом евреев. Травма советской истории состоит в отсрочке того, чтобы увидеть и осмыслить эту тяжелейшую рану. Катастрофа под названием советская жизнь уже случилась, писал М. С. Харитонов в 1990 году, в статье «Литература после катастрофы» [Харитонов 1990]. Терминология здесь крайне важна: слово «катастрофа» в советские времена использовалось для обозначения холокоста. Харитонов – автор художественной и публицистической прозы, лауреат многих премий; родился в Житомире в 1937 году. В статье он поднимает знаменитый вопрос Т. Адорно касательно того, можно ли писать стихи после Освенцима, но поднимает его применительно к распаду СССР. Как русская литература, создаваемая после 1991 года, должна представлять и подавать советскую историю? А. М. Бараш, поэт и литературный критик, ныне живущий в Израиле, обращается к той же теме в 2004-м. Он утверждает, что авторы, пишущие на иврите после холокоста, и русскоязычные авторы, пишущие «после коммунистической антиутопии», вынуждены так или иначе осмыслять вопрос Адорно о том, что такое писательское творчество после массового уничтожения. Подобная деконструкция является, по мнению Бараша, основным опытом всего XX века [Бараш 2004: 255].
М. Н. Липовецкий и А. М. Эткинд также связывают между собой холокост и «советскую катастрофу», воплощенную в ГУЛАГе [Липовецкий 2008; Etkind 2009]. ГУЛАГ был такой же фабрикой смерти, как и гитлеровский режим; он стал причиной массовой травмы, которая так и не разрешилась в период после распада СССР и значение которой выходит за пределы ее временных границ. Эткинд утверждает, что постсоветская литература одержима живыми мертвецами советского прошлого: апеллируя к произведениям о холокосте Д. Лакапры, Э. Сантнера и других, он пишет, что она не справилась с задачей осмысления понесенных утрат [Etkind 2009][301]. В рамках такого прочтения советской истории, мистически чистое дореволюционное прошлое – Россию, созданную в воображении Солженицына и других, – невозможно оправдать новыми символическими исключениями.
Попытка постсоветских теоретиков осмыслить советскую катастрофу в свете холокоста показывает, насколько далеко они отошли от того, что раньше было официальной советской историографией, в которой разговор об особых страданиях евреев при фашистах объявлялся национализмом. Единым маркером был русский: только через призму «русского» опыта можно было достичь универсального смысла; «еврейское», особенно после войны, автоматически объявлялось партикуляризмом и «слишком еврейским». В том же ключе Солженицын в «Двести лет вместе» сетует на эксцессы еврейской памяти о холокосте, возражает против всемирного значения Бабьего Яра «как символа», при одновременном игнорировании факта умерщвления тысяч советских военнопленных в Дарницком лагере, расположенном неподалеку [Солженицын 2001,2: 380][302]. В этом более широком контексте разговор о рассмотрении последствий советской «катастрофы» в свете последствий холокоста отражает в себе полемику с правыми; кроме того, здесь видно постсоветскую, ориентированную на Запад близость к самым значительным течениям еврейской мысли XX века.
Восприятие и теоретическое осмысление «сейчас» как «после», то есть с особым упором на последствия, отнюдь не уникально для постсоветского момента или для «после Освенцима». У постсоветской темпоральной дезориентации есть более ранний прецедент. С точки зрения авторов-евреев, массовое истребление их соплеменников в годы Гражданской войны лишь усугубило раны, нанесенные Первой мировой. Живые мертвые – жертвы украинских погромов – населяют берлинские рассказы Бергельсона 1920-х годов, в которых «сейчас» обозначает именно «после», после колоссальной утраты. В тот же период Мандельштам считал себя призраком, блуждающим в современности. Начало и конец советской эпохи перекликаются друг с другом.
Процесс создания общей картины еврейской культуры в постсоветской России сильнейшим образом обусловлен наследием разрушения. Описывать постсоветский период в терминах обновления – или возвращения к «корням» и возрождения традиций так, как если бы они сохранялись непрерывно со времен до 1917 года и по сей день, – значит совершать ошибку. Прошлое не является неизменным объектом, который можно достать, открыв ящик комода. Русско-еврейские воспоминания и «корни» вплетены в ткань советской цивилизации, а она потерпела крах[303]. Смерть Карабчиевского трагически подчеркивает эту тесную взаимосвязь. Он несколько раз съездил в Израиль, пытался там обжиться в качестве иммигранта, но постоянно возвращался в Россию. В одном из последних интервью он сказал, что российскому еврейству приходит конец, а ему лично негде провести последние дни этой эпохи, кроме как в России. В 1992 году он покончил с собой[304]. Смерть его наступила сразу вслед за падением советской империи[305].
Пережить крах
В этот период русские испытывали грандиозное воодушевление. Б. Л. Васильев, штатный сотрудник популярного журнала «Октябрь», в октябре 1991 года писал, что само время не в состоянии вместить происходящие вокруг перемены: «Время существенно отстает от событий. Они не умещаются в нем и торчат из каждого прожитого часа» [Васильев 1992: 4]. 19 августа того же года самопровозглашенный ГКЧП ввел чрезвычайное положение и, ссылаясь на якобы надвигающийся национальный и международный политический кризис, а также «апатию и безразличие», порожденные, по его мнению, реформами М. С. Горбачева, объявил о захвате власти[306]. В Москву вошли танки, Б. Н. Ельцин и тысячи москвичей забаррикадировались в Белом доме (здании Верховного совета). Ельцин объявил смену власти незаконной. Через несколько дней путч провалился, Горбачев вернулся в Москву. В декабре 1991 года СССР официально прекратил свое существование. Вклад в его кончину внесли политические события, которые прокатились в 1989 году по всей Восточной