Дневники 1914-1917 - М. Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9-го апреля я приехал сюда как делегат Временного Комитета Государственной Думы, предполагая принять участие во всей земской общественной жизни и предоставив хозяйствовать своей жене с годовым работником. В то время Государственная Дума пользовалась всеобщим уважением населения, и на первых порах я был принят сельским населением с полным доверием, а городским — с почетом. В деревне я, прежде всего, стал, выполняя поручение Временного Комитета, доказывать крестьянам, что у нас нет двоевластия, и Временное Правительство и Совет рабочих и солдатских депутатов вполне согласны между собою, а если что и случится, то:
— Не все в кон, товарищи, бывает и за кон! — говорю я.
И все добродушно с этим соглашались. Вообще в это время, когда еще не существовало волостных и сельских комитетов, деревенское население жило прежней жизнью. Разве только несколько усиливалось производство самогона, но и с этим волостные комиссары довольно успешно боролись. В городе переворот совершился тоже безболезненно, как тогда казалось, но, в сущности, как это теперь вполне понятно, переворота еще и не было, и местное <положение> все характеризовано: переделали полицию на милицию и больше ничего.
Теперь ясно видна ошибка правительства: в первые же дни переворота нужно было издать закон о местных учреждениях и назначить выборы.
19 Августа. Не труд, а условия труда составляют вопрос. Наши условия ужасны: я работаю и борюсь с врагами. Вчера косил весь день гречиху, вечером пришла газета с Московским Государственным совещанием, взялся читать, но пошел проверить клевер и всю ночь загонял лошадей, а утром разделывался с хозяевами.
Не то чтобы они постановили сжить меня, но я не таков, как они, и они сживают, и я борюсь. И так будущее наше непрерывная борьба, война между собой за установление нового права и хозяйства.
— Но если будет нужно для спасения государства, мы душу свою убьем, но государство спасем. (Речь Керенского в 1-м Государственном Совещании.)
20 Августа. Дети-присыпуши [287] (дети России и блудные дети: сидящий и посланный).
Самогон: в деревне 4 рубля бутылка, в городе 10 рублей, из пуда муки 5 бутылок, а у кого свинья есть, то свиней кормить остатками и выгода огромная.
Борьба: сельское хозяйство было в наших условиях всегда борьбой, а теперь это естественное состояние. У Стаховича управляющий специально занимается посещением комитетов и капризную их жизнь использует для учета условий хозяйства.
Что такое трудовая норма? Это сводится к вопросу: в каких условиях находится труд? Наш труд находится в условиях варварских: день работать, ночью стеречь, жене хлопотать возле пищи и ежеминутно выбегать смотреть — не отрясли ли грушу. Трудовая норма — благоденствие на своей нивке. И это говорится в то время, когда нет железа, косы, машины.
Труд людей роднит, а собственность разделяет. Труд, как совокупление: чужой — и вдруг родной, скосил десятину ржи с кем-нибудь — и человек тот стал приятелем.
Не то чтобы стал этот простой темный человек гражданином — это невозможно! а только почувствовал себя гражданином и предъявил свое мнение и поставил себя высоко! И так бывает, что вовсе ничего не понимает человек, сидит, слушает и словно чего-то дожидается, и вдруг зацепился, понял: «Нельзя по алфавиту всех в селе описать». И вдруг завопил против алфавита. Потом в деревне своей ругаются на земельный комитет, на продовольственную управу, на Абрама Ивановича, на Михаила Ивановича и доказывают: «Черт знает что социал-демократы выдумали — по алфавиту описать, опиши попробуй: я иду чередом от избы к избе, но мыслимо ли мне по буквам идти. И отец дьякон тоже хорош, тоже говорит: по алфавиту. Всех бы их помелом!»
Хозяйство — борьба, с природой, с хищниками, нелепым человеком, с его скотом. И сразу тут ничего не сделаешь: дерево мира вырастает в борьбе, и обыкновенно не тот садится отдыхать под ним, кто растил его, сядет кто-то другой. В борьбе и муках вырастает дерево мира. Так разные народы растят свое дерево мира, и оно служит для всякого миром, но растят его они в борьбе.
Сразу — чудо. Вот в Аписе и надо изобразить этот образ вечной борьбы, это долгое время роста животного и противопоставить ему чудо.
Заключение черного передела: у моего пруда, заросшего осокой, рано утром в тумане и росе сидит старик деревенский, ходок девяноста трех лет Никита Васильевич, и держит за веревочку лошадь, и она по пузо в воде скусывает осоку.
— Ну вот, — говорю, — Никита Васильевич, всю жизнь ты искал мужикам земли и вот дождался. Землю разделили, а ты все сидишь и кормишь лошадь осокой.
— Милый мой, — что мы получили! живешь и день и ночь думаешь, что придется уходить отсюда, не миновать уходить: нету земли.
Вижу я поле осеннее крестьянское без конца в длину и ширину, поле, соединенное из мелких душевых полосок, поле с потускневшим жнивьем убранной озими, поле печальное: грачи табунятся, и скот бродит в большом числе, и одна копешка неубранная и несворованная, и одна полоска, худо сжатая и растрепанная. И будто бы тучи на небе ходят, то закроют солнце и брызнет дождик, то чуть пояснеет, словно тяжко больной лежит, и то ему одумается, то опять все замутится и задернется. Ветер проносится по полю быстро, как Время революции, и так это странно смотреть на черного бычка: вот мчится куда-то ужасное Время, а он, черный бычок, стоит и жует и не смотрит и не хочет смотреть на Время, стоит и жует непрерывно, и с ним вместе все стадо жует непрерывно, и земля эта иссеро-желтая лежит вечно и недвижима, и равнодушна.
Черный, как Апис, и с белой звездочкой бычок поднял голову и черную точку увидел на горизонте, и все коровы подняли головы и <туда посмотрели>, и лошади, и овцы — все смотрят: быстро движется по полю точка черная.
Этот человек на велосипеде в шляпе и в очках едет по тропе через поле, очки его забрызганы мелкими каплями дождя, ветер то закроет ему полями шляпы горизонт, и ничего не видно ему, только около себя, то откроет, и он слабо видит поле и скот на нем, ему скот неинтересен, ненужен. Только черный бычок заметался, и пошло в голове кругом о Египте и священном Аписе. Ехать на ветер очень трудно, он измучился, человек в очках задыхается и не знает даже, доедет он до стада или не доедет. А в голове мысли своим чередом о Египте, он думает: «Египтяне так долго искали Аписа, так ожидали его рождения, почему же он тут ходит просто, и никто его не ищет и не отдает почестей, и так он ходит тут просто и ждет: Египет исчез, Апис остался».
Тропинка на станцию загибает к стаду, и стадо ближе, ближе, и сходится оно кругом вокруг человека с очками и смотрит, смотрит, и Апис так все ближе и ближе.
«Да, это Апис, — думает человек в очках, — подлинный Апис, вот он, и египтяне умерли и никто кругом не знает, что это Апис, они умерли, но Апис их ходит один, все такой же, только непризнанный. Так вот я, — думает он, — брошу эту борьбу с ветром и брошу стадо это и свое колесо и подойду я к священному Апису и воздам ему божескую почесть… Я начну…».
И мысленно он сходил с велосипеда, этот человек в <шляпе>, в очках и в тужурке, и крестьяне быку, как священному Апису, отдавали божескую почесть <нрзб.>
Он жил и творил чудеса, а ноги двигали с трудом против ветра колесо этой новой машины последних годов.
24 Августа. Собрался ехать в Питер, но телеграмма о разгроме <выступления Корнилова> остановила. Послал телеграмму Разумнику: «Пытаюсь приехать к вам. Если неблагополучно, приезжайте сюда». Сегодня попробую в Москву съездить. Весь день сидели у Н. А. Ростовцева (член Государственной Думы). Керенский и Робеспьер. Керенский — интеллигент «с бабушкой», в лице его суд над всей интеллигенцией: грех всей интеллигенции лег на последнего в роду… Страшный суд всей интеллигенции.
Как это может быть, что святой молится и он, правда, святой, а молитвой его пользуются черти?
Что это, трагедия мечтателя или искушение сатаны? Костромской мужик накопил 30 тысяч денег с подаяний народа, который подавал ему, принимая за праведника, и потом народ пожелал, чтобы он вознесся. Он взошел на колокольню и оттуда упал и сломал себе руки и ноги.
Святой молился хорошо, но Бог пожелал испытать его и предал сатане для искушения, испытания его гордости.
28 Августа. Понедельник. 24-го выехал из Ельца, 26-го в Питере.
Паника в провинции: обреченный город, страшный город. А едет много: спасать своих, кончать дела. Теснота, семейные сцены: толкнешь — заругается, извинишься, так мало ему: на чай просит. Все придираются.
— Скоро слезывать будете? — спрашивает кто-то. Я говорю соседу:
— Вот как русский язык коверкают: надо сказать слезать, а он слизнуть.
— Товарищ, прошу не критиковать демократию!
— Без критики не обойдешься…
Носильщики на ходу занимают вещами и кричат свои нумера дико. Делегат ж. д. съезда и Акакий Акакиевич. Делегат попадает в купе.