Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Будут меня давить и тискать, — думал я в стиле Юзика, героя романа „Фердидурке“, — умельчат меня, опопят! Снова окажусь я ребенком подшитым. Снова буду сгорать от стыда»[262].
Но действительность показала себя с намного лучшей стороны, чем я ожидал. Старые учителя приняли меня по-деловому, вежливо и благожелательно, без комментариев, которые могли бы меня смутить, и излишнего амикошонства; новые, особенно те, кто должен был оценить мои педагогические способности и поставить зачет — преподаватели французского языка, — оставляли впечатление людей неглупых и относились к моей стажировке как к чистой формальности. В свою очередь, молодежь — ученики, особенно старшеклассники, не отличались распущенностью или наглостью. Напротив, если им чего-то и не хватало, то именно так называемой искры — огня, фантазии, юмора. Они были даже чересчур послушными, правильными, погасшими, без полета. И, наконец, сама практика не требовала от меня особых усилий. Она в основном сводилась к посещению уроков и к конспектированию их содержания и хода занятий. Самостоятельно я вел едва лишь четыре урока — на четырех разных уровнях обучения — и то лишь в конце практики по прошествии целого месяца пассивного присутствия на занятиях других преподавателей и изучения их опыта и методики.
Я скорее скучал, чем отбивал попытки покуситься на мою недавно обретенную зрелость и достоинство «художника». И, наверное, именно это стало причиной, что я отступил во времени. Я, как пять лет назад, сидел за последней партой, слушал урок и обнаруживал в себе прежние мысли, мечты и, особенно, — желания. И даже не заметил, как ожила во мне Мадам — ее очарование и тайна, ее красота и сила, пробуждающая тоску неизвестно о чем.
Память и мысли о ней затягивали, как наркотик. После занятий я бродил по парку Жеромского в лучах солнца «золотой осени», и мое сердце опять отзывалось болезненной дрожью. Где она теперь? Что делает? Что бы произошло, если бы мы вдруг встретились? Если бы… она и дальше преподавала в школе.
Я возвращался домой в мрачном настроении, ставил перед собой на письменном столе почтовую открытку с видом на Монблан, а под ней, как перед алтарем, раскладывал три реликвии: томик с «Fin de partie», перо «Hommage à Mozart» и сложенный платок с меткой «Made in France». Запах одеколона «Шанель» уже полностью выветрился, остались только несколько почерневших пятен от крови.
«У меня даже ее фотографии нет, — погружался я в сентиментальные раздумья. — Кто она? Что она? Никогда я не узнаю. Да разве вообще можно узнать или понять такие веши?»
И внезапно меня озарило. Моя мысль пародировала идею Шопенгауэра. Что не удается познать со стороны, объективно, можно познать изнутри, обратившись к самому себе как к вещи в себе.
«Войду в нее и покорю, превращусь в нее! Познаю — посредством перевоплощения».
Опять — какой уже раз в жизни! — я начал подготовку. Она не имела — понятное дело — ничего общего с рекомендуемой методикой. Я учил определенную роль и старательно составлял сценарий будущих уроков.
И вот наконец я вышел на «сцену», то есть встал за кафедру и сыграл… Сыграл! Как никогда раньше. Из молчаливого, неприметного студента я вдруг превратился в блестящего артиста и престидижитатора. Из моих «волшебных уст» журчал ручейком и переливался жемчугами французский; на моих уроках нельзя было говорить по-польски, и занятия велись в стремительном темпе — presto. Упражнения, диалоги, ни минуты передышки. Если кто-то чего-то не знал, ошибался или запинался, я прерывал его на полуслове и сам заканчивал фразу. Я был похож на дирижера, который играет за целый оркестр, или солиста-виртуоза, который не обращает внимания на оркестр, потерявший темп или сфальшививший, и с блеском продолжает свою партию. Сыпал литературными и историческими анекдотами, цитировал наизусть отрывки из стихотворений и пьес (включая, разумеется, Расина), очаровывал актерскими приемами, эрудицией, остроумием. Время от времени слегка пощипывал их иронией, когда сталкивался с полной беспомощностью или тупым молчанием. Я превратился в чародея, Просперо, казался… «не от мира сего».
И моя игра должна была внушить им следующее:
«Видите? Можно и так вести уроки, так преподавать язык. Что там — преподавать! Парить, как птица! Можно так жить! Стать таким человеком! — Конечно, не каждый это сможет. Тем не менее необходимо попытаться. Хотя бы попытку сделать, чтобы добиться счастья. Как? Рекомендация простая: изучать иностранные языки, вообще — искусство слова! Если научитесь говорить — свободно, интеллигентно — ваш серый, убогий мир станет цветным… живописным. Потому что все идет от речи. Все от нее зависит. Потому что, как сказано в Писании, в начале было Слово».
Тридцать пар глаз смотрели на меня как на вдохновенного пророка. С изумлением и любовью. И то там, то здесь я замечал взгляды, полные тоски, упоительной и мучительной тоски — неизвестно о чем; и сожаления, что мне скоро придется уйти и наступит конец света, а я, как редкая комета, опять исчезну в бездне космоса и неизвестно когда появлюсь, если будет суждено, вблизи Земли.
Да, я стал Мадам. Чувствовал ее, наконец, — собой. Понимал, кем она была и как могла меня воспринимать.
Преподавательницы французского в учительской в присутствии моих старых, поблекших воспитателей (в том числе Солитера и Змеи) делали мне комплименты:
— Да, коллега, у вас врожденный талант! Редкие педагогические способности! Вы должны преподавать в школе! Присоединяйтесь к нам!
Я печально улыбался, будто говорил им: «Как бы мне хотелось этого, но я не могу. Увы, меня влекут иные цели. Мне уготовано иное поприще».
А они на это:
— Жаль. Правда, жаль. Не ошибитесь со своим призванием.
Но действительно смешной и одновременно трогательный случай произошел в последний день моей практики, когда после заключительного урока, какой я вел в одном из выпускных классов, я с блестящим отзывом и зачетом, полученным от преподавательского состава, покидал стены школы, прощаясь с нею навсегда.
ДА. РАНЬШЕ БЫЛИ ВРЕМЕНА!
На выходе ждал меня один из моих «слушателей» — из выпускного класса, как раз того, где я вел свой последний урок. Это был худенький юноша с приятной внешностью и темными, печальными глазами. Я обратил на него внимание с самого начала практики. Он отличался своим поведением и знанием языка, внимательно присматривался ко мне и ловил каждый мой взгляд. За его ответы и, особенно, за технику чтения текста a vista я наградил его «пятеркой» — единственного во всем классе. Поэтому, когда я увидел, что он направляется в мою сторону, я мысленно усмехнулся, думая, что он собирается поблагодарить меня за опенку и слегка подольститься, как иногда делают ученики.
Однако произошло другое.
— Вас зовут… — начал он и с вопросительной интонацией назвал мое имя.
Я удивился и подтвердил, что меня зовут именно так.
— Мы можем поговорить? — очень серьезно спросил он.
— Да, пожалуйста, — ответил я и принял позицию «вольно».
— Но только не здесь, не в школе, — поморщился он. — Здесь нет условий.
— А где?.. Что ты предлагаешь? — пожал я плечами.
— Давайте пройдемся. До парка.
— До парка Жеромского… — я опять улыбнулся, на этот раз открыто.
— Там спокойно. Приятно. Можно посидеть на лавочке.
— Ну, идем, — сказал я, и мы вышли из школы.
— Я читал, — отозвался он после долгой паузы.
«Ага! Вот в чем дело! — подумал я с усмешкой. — Литература. Поэзия. Хочет писать или уже пишет. И ему нужна моя оценка…»
Но я опять ошибся.
— Я читал, — повторил он громче. — И мне понравилось. Особенно «Две сцены из жизни Шопенгауэра». Но не о том речь. Я хотел бы поговорить с вами о другом, — он шел, опустив голову.
— О чем же? — он начинал меня все больше интриговать.
— Вы эту школу закончили, не так ли? — он искоса взглянул на меня.
— Конечно, — кивнул я головой. — Вам что, говорили об этом?
Он таинственно улыбнулся.
— «Modern Jazz Quartet», да? — таинственность на его лице сменилась мечтательностью.
— Что «да»? — я сделал вид, что не понимаю.
— Правда, что был такой ансамбль?
— Конечно, был… ну и что?
— Вы играли на фортепиано… и пели… как Рей Чарльз…
Наконец-то я понял. Невероятно! Легенда! Классический школьный миф! Я стал героем мифа!
А худой, печальный юноша продолжал с загоревшимися глазами:
— Вы устроили джаз-клуб в мастерской для уроков труда… играли по вечерам в полумраке сигаретного дыма… а два раза в год происходили безумные jam sessions… говорят, даже студенты к вам заходили… Так оно и было? Скажите!
Я смотрел на него с дружеской снисходительностью.
— Так могло быть, мой дорогой фантазер! — сказал я с улыбкой. — Могло, но не случилось. Не было никакого клуба и никаких jam sessions, а репетиции происходили после уроков в физкультурном зале в тошнотворном запахе пота и немытых ног… Дым от сигарет!.. Вот это было… в сортире! А когда мы однажды действительно сыграли Hit the Road… Рея Чарльза и у нас получилось, — это оказалось лебединой песней: на следующий день за нарушение дисциплины наш ансамбль запретили, а мне за мои шуточки снизили отметку по поведению.