Почему Бразилия? - Кристин Анго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы переходим в мою комнату. Почти не разговариваем. Только глазами. И улыбками. И так все время, почти ничего не говорим друг другу. Я думаю: это, может быть, он. Это он — это, может быть, он — это он — это, может быть, он. Не то чтобы я колебалась или меняла мнение, просто так у меня в голове раскачиваются, как на качелях, эти две фразы. Ну а он твердил себе: а что, если это она. Это чувствовалось. Ласки, взгляды, а у меня в голове крутилась эта фраза. И одновременно мне не верилось, вот что было гениально — мое неверие. Это он. Это он. Завтра я узнаю, он ли это. Много времени для этого не понадобится. Это, может быть, он, или же это — он. И у него те же мысли, я чувствую. Мы об этом не говорим. Я это ощущаю в его улыбке, ощущаю в его глазах, ощущаю в его руках. Во всем. Все идет как по маслу, никаких сбоев. И еще я это чувствую, потому что никогда не получалось так легко, никогда так хорошо не скользило, никогда. Может, из-за роста, может, еще из-за чего-то, я не знаю, в чем тут дело. В размере? Или дело в психологии? Наверняка. Не знаю. Пока не знаю, но хочу знать. Дело в росте? В физиологии? Он мне сказал, что в первый раз, когда увидел меня здесь, войдя в квартиру, он почувствовал запах и подумал: мне нравится ее запах. Ему понравился мой запах. Что это, как не эротика, но тут еще немножко замешана и газовая камера, да-да, в некотором смысле маячит и газовая камера, правда, я еще этого не знаю, но завтра узнаю. Назавтра он пришел ко мне и сказал: я — единственный еврей, скрывающийся в мирное время. Потому что он еврей. И это тоже эротично — некоторые его черты, связанные с национальной принадлежностью. У него мясистые, темные губы, и это эротично, а еще чуть раскосые глаза и загнутые ресницы: не понимаю пока, хорошо ли это, нравится мне это или нет, потому что загнутые ресницы — так странно. Но вроде все сходится, это вполне может быть он. Любому достаточно проанализировать ситуацию, чтобы это подтвердить. Все в порядке. Все было в порядке. Кое-что было в порядке. Его руки, да, глаза, жесты, с этим все было правильно, и с тем, как он себя вел, тоже. Очень со многим все было в порядке, может, это он, может, с ним у меня могло бы получиться. Назавтра. В тот же день. Он остался до четырех или пяти утра. Я вообще-то могла сказать ему, чтоб он еще остался, но не сказала, и он ушел и вернулся назавтра. То есть он — единственный еврей, скрывавшийся в мирное время, как я говорила. Наша история насчитывала всего два дня, но по ней уже были разбросаны подобные формулировки. Не знаю, не знаю, не могу больше рассказывать все это, у меня не получается. Не умею я этого делать. Слишком сложно для меня. Скользит, как по маслу. Именно так. Когда я это произнесла, когда сказала, что скользит, то, по-моему, уже все объяснила. Не знаю, как я смогу лучше объяснить то, что произошло тогда. Было хорошо. Скользило, как по маслу. Так легко и плавно. Мы улыбались друг другу. И спрашивали друг у друга: Что? Что? Ничего. А почему ты спрашиваешь? Просто так. Не знаю. А ты? И т. д. и т. п. Не могу я пересказать это. А потом… Назавтра… Он возвращается. Так мы проводим несколько дней, встречаемся, в течение дня он мне звонит время от времени, потом мы видимся. Все у нас получается. Не умею я говорить о таких вещах. Все плавно скользит. Наконец-то. Все наконец плавно скользит. Наконец-то что-то получается. Кто-то мне подходит. Может подойти. Но я жутко устала: вечером мы ложились и каждую ночь засыпали в четыре утра, а в семь я просыпалась, и у меня уже не было сил. Не изменилась единственная вещь — усталость. Вот эта самая усталость. С ней ничего не менялось. Она оставалась нетронутой. И тут уж никто ничем не мог мне помочь. По вечерам он работал до семи-восьми часов, потом возвращался домой, принимал ванну и снова уходил. Так он жил всегда. Он всегда нуждался в камере, в декомпрессионной камере. Ему была необходима ванна и сколько-то свободного времени до выхода из дома и какой-нибудь встречи. Даже если в результате для меня наши свидания оказывались слишком поздними. Бывают такие люди — им нужна передышка, они не рвутся увидеться как можно быстрее. Так и он, ему обязательно нужно было вернуться домой, сделать несколько звонков, причем один из них — мне, тогда как я недоумевала, почему бы сразу не примчаться ко мне. Я пыталась следовать его ритму. Но чувствовала, что долго не выдержу. Я никому об этом не говорила. Продвигалась на ощупь, не знала, кто рядом со мной, не понимала его. Ну не знала я, кто он такой, этот самый еврей, скрывающийся в мирное время. Мне было трудно понять его. Наши распорядки дня совсем не совпадали. Я просыпалась рано. Вскоре он начал оставаться у меня до утра, уже на второй день. В воскресенье у меня было свидание с Жан-Полем в «Кафе Бобур» около пяти вечера. Мы пообедали на улице, на террасе. Я не знала, нравятся ли ему террасы, и не знала, нравится ли ему «Кафе Бобур». Жан-Поль когда-то пересекался с ним, но я не представляла, как он его воспримет. Мы об этом не говорили, Жан-Поль только заметил, что он выглядит как южанин, сказал, вернее, как идальго. Позднее я ужинала с Жан-Полем, в том же «Кафе Бобур», после спектакля, на который он меня повел. Там была американка, Мег Стюарт, точно. Мне нужно было связаться с Пьером, и я пошла в туалет, чтобы позвонить оттуда. Мы проводили гораздо больше времени у меня, чем у него. За целую неделю я ни разу не пришла к нему. Мы оставались в основном в моем квартале и в моей квартире. Часто встречались после ужина, и вопрос не возникал, я имею в виду, вопрос о том, чтобы куда-то пойти вместе. Еще ни разу не получалось так, чтобы я приготовила ему поесть. К этой стадии мы пока еще не перешли. Когда мы ехали в «Кафе Бобур» на скутере, он сказал: Кристин, это была потрясающая неделя. А потом я встретилась с Жан-Полем, потом был спектакль, после которого я должна была ему позвонить. Я держала своих друзей на дистанции. Я держала Фредерика на дистанции. Я его знала, знала, он мог что-нибудь ляпнуть. Я назначала встречи в «Шао Ба»,[18] когда жила на улице Виктора Массе. Регулярно встречалась с Летицией, дважды в неделю, и раз в неделю с Лораном. Понятия не имею, как это получилось. Оба они знали, что я больше не могу. Так что мне пришлось им рассказать — со всей осторожностью, обязательной на этой стадии. Уже не помню, кто и что говорил, но в один прекрасный момент Летиция и ли Лоран, то есть оба, но в разное время, потому что они тогда не были вместе, улыбнувшись, широко улыбнувшись, спросили меня: ты влюбилась? И я сказала: да. Оба, и Лоран, и Летиция, задали один и тот же вопрос: я его знаю? Я сказала, что да, потому что они были тогда вечером 22-го. И они оба спросили: а он там был вечером 22-го? Я сказала, что да. Летиция спросила: это тот тип, что сидел рядом с тобой? А Лоран: это тот тип из «Ливр эбдо»? Я сказала, что да. И я в свою очередь спросила у каждого из них: а откуда ты знаешь? Они этого не знали, но когда я подтвердила, что влюблена, им показалось, что это мог быть только он, а я спросила почему. Летиция ответила: во-первых, он мне понравился, а Лоран — что не знает, но просто уверен, и все. Я ничего не сказала Фредерику, но однажды вечером мы разговаривали по телефону обо всем таком, обо всех этих моментах, которые мы только что вместе пережили, о 13-м, о 22-м, о книге, о людях, о вечеринке, вечеринке 22-го, мы обсуждали все, что недавно происходило, и людей, которые там были. Всех, кто сидел за столом, по порядку. Такой-то, потом такой-то, а потом такой-то. Такой-то симпатичный, и такой-то симпатичный, а такой-то очень симпатичный, а как тебе понравился такой-то? И я спросила, чтобы прощупать почву: а Пьер Луи Розинес, как он тебе? Фредерик, должно быть, что-то учуял. Точно. А иначе почему бы он такое сказал? Он это сказал, чтоб меня расколоть и втереться между нами, как обычно. Я спросила: Пьер Луи Розинес, как ты его находишь? Он ответил — слегка интригующе, ну да, это было интригующе, потому что намекало на некие подозрения, а иначе я не понимаю, зачем ему это говорить, — так вот, он сказал: ты хочешь знать, как я его нахожу, то есть имеешь в виду не его журналистские способности? Я ответила, что да. Мне нужно было, чтобы о нем говорили, это нормально. И Фредерик сказал: симпатичный, очень симпатичный. Когда он вошел и спросил: а где модели?.. (мы были в модном заведении, куда часто заходят поужинать модели), когда он спросил, где модели, я подумал, что он с равным успехом мог иметь в виду и моделей-женщин, и моделей-мужчин. То есть Фредерик намекал, что настоящие пристрастия Пьера не столь очевидны. И это первое, что он сумел сказать. Я сделала вид, будто слушаю вполуха, и потом постаралась вообще не возвращаться к этой теме. Наши отношения стали совсем никакими, и меня это устраивало больше, чем — возможные сомнения из-за его двусмысленных высказываний. Абсолютно бездоказательных инсинуаций. Которым я никогда не умела сопротивляться, становясь легкой добычей. Я всегда была вынуждена резко идти на разрыв с такими людьми, причем после длительных отношений и даже длительной дружбы, после серьезной дружбы и интенсивного общения: получалось, что я вдруг оказывалась на пределе, за которым все становилось невыносимым, — и тогда я сразу же резко отталкивала таких людей с их извращенным восприятием; но только с опозданием, к сожалению, с большим опозданием, и притом без всяких объяснений — почему именно сегодня, а не раньше, — я не могла этого объяснить, так это все и происходило, а они не могли ничего понять: почему я капитулирую, почему иду на разрыв; а я больше не подавала признаков жизни, или же просто начинала вести себя по-другому, и они все понимали, ведь я всегда очень живо общалась с ними, а тут вдруг становилась равнодушной, и они недоумевали, почему и что случилось, но причину я объяснить не могла, а потом все шло по нарастающей, я была не в состоянии контролировать развитие событий; вот Фредерик сказал про модели, и я мгновенно дала задний ход так что он даже не догадался, в чем дело, ведь с ним я регулярно проглатывала такие обиды, причем обычно молча, и потому он не мог понять, ему это было не дано, — ведь столько лет я приспосабливалась к его испорченности из своего рода жалости. Но в данном случае у меня, возможно, появилась маленькая надежда, и ее нужно было защитить. Может быть, ко мне пришла такая себе маленькая надежда, которую требовалось выращивать, выкармливать, кто его знает. Я — не знала. Если это был он, если это был ТОТ САМЫЙ, если Пьер был ТЕМ ЧЕЛОВЕКОМ, на которого я уже даже больше не рассчитывала, нельзя было позволить, чтобы меня ранили фразы про моделей и тому подобные неожиданности. Я не могла допустить, чтобы меня задело что бы то ни было, — если существовала хоть какая-то надежда. Малейшая. Если предположение относительно моделей правильно, тут маячили те еще последствия, можно было вляпаться в ту еще пакость — вместо любви с первого взгляда. Мне-то казалось, что это своего рода любовь с первого взгляда или, как называл ее Пьер, несомненная страсть. Он сказал: у меня к тебе не пылкая страсть, а несомненная. Он наблюдал, комментировал наблюдаемое, и так появлялись подобные фразы. «Модели» же подразумевали, что я наткнулась на гомосексуалиста с подавленными инстинктами, которые он компенсирует со мной, носящей короткую стрижку и имеющей репутацию лесбиянки; пока он еще подавляет эти импульсы, но, если все так, если это правда, позднее он позволит себе открыто проявить свою страсть к мужчинам и тут же бросит меня. И даже если он себе никогда этого не позволит, все равно я выбрана всего лишь за неимением лучшего, — вот что старался вбить мне в голову Фредерик. Жаль, но все обстояло именно так, если дело тут не во мне, хоть я прочла вчера, кажется, в «Фигаро», будто вижу все в черном свете. Что неверно, я вижу вещи такими, какие они есть. То есть контрастными, сложными, с множеством оттенков, и противоречивыми, и парадоксальными. И следовательно, всегда способными ранить. Валери Сольви[19] сказала Эмманюэлю Пьерра[20] на обеде у Доминик — где, похоже, было немало выпито, — что Пьер совсем не сексуален. Что не соответствовало действительности, могу засвидетельствовать; интересно, что это на нее нашло, зачем она это сказала. В Париже вообще любят вот так запускать всякие идейки, а поскольку все редко видятся, знают друг друга поверхностно и никогда ни во что не углубляются, слух подхватывается, к нему относятся всерьез, воспринимают как проверенную информацию, решают, что все так и есть. Но я-то знала — он очень даже сексуальный. Только кто же мне поверит? Кто мог залезть ко мне в голову? Более того, я уже много лет не встречала никого столь же сексуального. Но, естественно, кто я такая? Мне что, давали слово? Чего стоило мое мнение? Не многого. Если меня едва не забрали, кто же будет прислушиваться к моим словам? Это не страшно, но, поскольку существует надежда, пусть и крохотная, я постараюсь на этот раз не терять бдительности. Что же касается подлых болтливых языков, то однажды, когда-нибудь, когда они меня заденут, даже если я буду недостаточно сильной, еще недостаточно сильной, все равно заткну им рот. Фредерик снова заговорил об этом несколько недель спустя, и на сей раз я ему все сказала. У меня была назначена встреча с Пьером на углу улиц Рен и Сабо, Фредерик проводил меня туда, Пьер приехал на скутере. На следующий день Фредерик спросил по телефону, все ли в порядке, и я ему ответила: да, только я, как всегда, устала. Он сказал: ты слишком много ездишь на мотоцикле. То есть он теперь втискивался всюду — даже отыскал себе место между моими брюками и пальто Пьера, к которому я прижалась на сиденье скутера, и, якобы иронизируя, унижал меня, не щадя и моей сексуальной жизни, комментировал ее, будто имел на это право, не останавливался даже перед тем, чтобы предъявить мне возникшую в его воображении картинку: я верхом на Пьере, намекая, что именно из-за этого я и устала. А ведь это моя личная жизнь, о ней нельзя говорить, она его не касается. Она касается только меня, никто и представить себе не может, насколько у нас все по-настоящему. И мы сами настоящие. Никто себе этого не мог представить. Хотя, возможно, на самом деле все было и не так. А значит, нужно дождаться, пока риск станет меньше, и только потом предъявлять себя окружающим. Если существует хоть малейшая надежда, то обязательно придет время, когда мы окажемся неуязвимыми, но этот момент еще не наступил. Нужно было ждать, потому что пока нас еще могли убить. Мы еще не распознали то, что нас объединяет, и если кто-то начнет строить предположения, от них уже не избавиться, а это может быть опасно. Начало определяет продолжение, мы еще были уязвимы — если существовала хоть малейшая надежда. И возможно, она все-таки была. Я и сама в это не верила в течение нескольких дней, тех что предшествовали 26-му. Все дни до 26-го, включая и само 26-е, до того самого мгновения, когда мы оба оказались единственными свидетелями одной странной штуки. Все, что нас объединяло, было загадкой и еще долго оставалось таковой. Тем более что мы почти не разговаривали друг с другом. Мы много глядели друг на друга, только этим и занимались, но почти не разговаривали. За исключением длинных неуверенных монологов, на которые он отваживался. В которых он сам перед собой раскрывался, понимая, что с его спокойствием покончено, а поскольку это случилось с ним впервые, он был удивлен. У него на все были готовые формулировки, он изъяснялся формулами, почти исключительно формулами, и вот однажды ночью он сказал: начинаются наши неприятности. При этом с физической точки зрения наши сексуальные отношения отнюдь не сводились к простой последовательности разных поз, что могло бы составить физический эквивалент всех этих формул. Вообще-то мы придерживались общих схем в этой сфере, если не считать его неуверенных монологов.