Почему Бразилия? - Кристин Анго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое воскресенье. Субботнюю ночь я провела у него. Его квартира находилась рядом с площадью Контрэскарп, на улице Декарта. Утром он вставал до меня — то есть просыпалась всегда раньше я, а вставал раньше он, — набирал ванну, варил себе кофе, пил его, принимая ванну и читая газеты. Возле ванны лежали стопки газет и еженедельников, которые промокали, потом высыхали, — все издания: «Вуаси», «Пари матч», «Монд дипломатик», «Экспресс», «Фигаро», «Либерасьон», «Гала», «ВСД», «Эвенман», «Журналь дю диманш», «Энрокюптибль», только «Телерамы» я никогда у него не видела, «Нувель обсерватер», конечно же, и даже «Макс», даже все новые издания для мужчин, названия которых я забыла, «Нувель экономист», «Жео», «Политис», если еще существует, «Канар аншенэ» конечно же, «Шарли Эбдо», газета Карла Зеро, и «Антревю»… в общем — всё. Мне из-за этого тоже временами хотелось сбежать. Мне тоже иногда хотелось, чтобы все это прекратилось. Я еще не привязалась к нему, не настолько, чтоб быть неспособной пошевелиться, я еще могла удрать, такая возможность у меня пока была в полной мере. В то воскресное утро я чувствовала: ему не терпится, чтобы я ушла. Поэтому, чтобы ему не пришлось говорить мне об этом, я взяла инициативу на себя. Он согласился. И я ушла, оставив его в ванной и не сказав ни слова. Потому что временами мне тоже инстинктивно хотелось сбежать. И даже очень часто. Я часто уходила. Садилась в автобус или в такси, чтобы вырваться из жизни, которая моей не была: вдруг возникала такая мысль, и тогда я сбегала. Сразу же. Иногда я заходила в комнату, где не чувствовала себя дома, глядела на себя в этой комнате, видела себя там со стороны и спрашивала, что я здесь делаю. У него дома такого со мной не случалось ни разу, но иногда я в какой-то момент замечала, что нахожусь не в привычном окружении, что я не дома, видела себя здесь, в его квартире, и вдруг, словно вспышка, — я понимала, что это не моя жизнь. Это не твоя жизнь. Это не было моей жизнью, и мне тут же, в то же мгновение, когда я это осознавала, хотелось, естественно, уйти: зачем оставаться даже на одну минуту в этой чужой, не моей жизни, поддерживать дискуссии, которые провоцировали новые споры, — для этого у меня слишком мало горючего. Теперь мне его не хватало. И уже было слишком мало легкомыслия. А еще — безграничной потребности в любви, ради которой я бы смогла любой ценой перекосить пребывание вне собственной жизни. А жаль, потому что всякий раз когда я оказывалась вне собственной жизни, какая же это была передышка — если только она не трансформировалась в страх, — каким отдохновением это иногда становилось. Однако рано или поздно страх все равно снова поглощал всё. У меня всегда возникала потребность вернуться к своей стезе, и до некоторой степени это было очень обидно — я и сегодня так думаю. Да, я хотела бы не возвращаться в свою жизнь. Единственное, что хорошо в Париже по сравнению с Монпелье, так это то, что на метро можно доехать куда угодно. Машину я не вожу и, значит, только здесь обрела независимость. Достаточно сесть в метро, чтобы оказаться дома, перед моей роскошной панорамой, открывающейся из окна. Эту маленькую квартирку я отыскала для себя, и она мне очень подходила. Я выбрала ее в качестве убежища — таковым она и оказалась. И квартал мне нравился. В результате я все же вернулась: едва спустившись по лестнице, тут же снова поднялась, вернулась, подошла к нему, а он по-прежнему лежал в своей ванне, с газетами в ванной комнате, со всей этой стопкой газет, которые уже успели высохнуть. Я сказала ему, что не хочу уходить. А он ответил: но мне же нужно работать, увидимся позже. Никакой драмы. Я снова ушла, но уже немного успокоившись. Поскольку я в той или иной мере порвала со всеми, то, когда такое случалось, весь день никого не видела. В кино я не ходила. Спала, пытаясь наверстать упущенное. Убедить себя, что у меня любовный роман, никак не удавалось. Для этого все было слишком спокойно, и потом, я не была увлечена. Возможно, это и роман, но он меня не увлекал или увлекал недостаточно. Мы были слишком далеки друг от друга, и тем не менее я чувствовала, что он совсем рядом. Я вовсе не боялась потерять его, может, только дважды. Тогда как с Мари-Кристин такое со мной случалось весьма часто. А ведь это очень важно. Возможно, я ему доверяла. Потому что потеря, или боязнь потери, бывает, конечно, очень эротичной, я это на своей шкуре испытала, но она вызывает желание искусственно. Что меня привлекало в нем, так это не его невероятные фантазии на тему собственного «я», но он сам как таковой. Я так полагаю. Однажды… Мне нужно продвигаться шаг за шагом, но, возможно, непоследовательно. Однажды я почувствовала, что привязываюсь к нему физически. Что мы привязываемся друг к другу физически. И не только физически. Мы начинали привязываться друг к другу, именно что начинали, и я почувствовала это, не знаю уж, в какой из дней, но помню обстановку, явственно вижу декорации, освещение, — это происходило в его квартире. И я ему сказала — сомневаюсь, помнит ли он, — я ему сказала: тебе известно, что мы начали привязываться друг к другу? Именно его тело, и никакое другое, отныне будет мне необходимо, а если я захочу сбежать, то это мне теперь дорого обойдется: я начинала привязываться, причем привязываться физически. Скоро я уже не смогу шевельнуться. Даже если все станет невыносимым. Потому что я привяжусь, потому что я уже начала привязываться к нему, и потому что именно в то самое мгновение я стала это ощущать, физически, я даже могла показать все места, к которым начала привязываться. Это было вполне осязаемо, в тот момент осязаемо. При совершенно конкретном освещении, конкретных звуках, в четко определенный день в начале ноября. И еще был момент: я пришла к нему, вернулась со встречи в «Лютеции», хотела дать ему время и пришла довольно поздно, он успел переодеться и принять ванну; он был в майке, в белой майке, и мы обнялись. Однажды, уходя от него, я устроила небольшую истерику по поводу приближающегося возвращения моей дочки. Уже не помню, возможно, из-за того, что он неудачно высказался по поводу детей. Одно из его лучших любовных воспоминаний — уикенд с девушкой на острове Ре, после аборта. Самое ценное для него качество — скрытность. Он никогда никому не рассказывал о своих страданиях, утаенные страдания были для него важнее всего, но я это поняла значительно позже. Когда увидела, что он не переносит моих слез. Моего плача. А мой оргазм нравился ему своей скрытностью. Он говорил: ты кончаешь еще более скрытно, чем я. Я редко спала у него. Нашим домом стала моя квартира, она была девственна — никто другой никогда не спал в моей постели — только он, первый гость и в квартире, и в постели. Однажды в воскресенье я пошла за покупками на улицу Мартир, а потом мы позавтракали — тогда я впервые играла роль хозяйки дома и делала это еще более сдержанно, чем кончала. Я не давила. Никогда. И с ним было так же: кто-нибудь из нас поджаривал тосты, и на этом все заканчивалось, мы даже ели их порознь. Вместе мы занимались только любовью, и больше ничем; впрочем, я начинала этим тяготиться. Если я спала у него накануне — правда, насчет сна — это явное преувеличение: и ложились поздно, и шум на улице, поэтому спать мне почти не удавалось, — утром он отвозил меня на своем скутере к метро «Севр-Бабилон», и я возвращалась домой. Однажды во вторник вечером я отправилась на телевидение, чтобы принять участие в «Нигде больше»,[22] потом мы поужинали с Элен в моем квартале, я ей все рассказала, как выяснилось, у нее тоже появился мужчина. Она предложила: давай закажем шампанского. Мы с Пьером тогда были знакомы чуть больше двух недель. «Нигде больше» записывалась 10-го. Мы спали вместе не каждую ночь. Никогда не встречались с другими людьми, разве что на обедах с его друзьями, и эти обеды мне не нравились — они слишком походили на карикатурное изображение определенной возрастной группы, относящейся к одному из парижских социальных сообществ. Как-то мы были вшестером в «Дуби»[23] на улице Марбеф, и он оставил свободным место между нами: скрытность — его болезнь. Он не хотел ни о чем рассказывать, ничего афишировать, не позволял ни о чем догадываться.
Во вторник вечером, в тот день, когда я снова встретилась с ним у него дома и он мне так понравился в своей белой маечке, я была в «Лютеции» с Жан-Люком Дуэном[24] и Летицией на интервью. Мимо прошел Жером Бегле,[25] наши взгляды встретились, он поздоровался со мной, я ответила. А два дня спустя, в четверг, около полудня, мне позвонил Жан-Люк Дуэн и рассказал, что тогда произошло примерно час спустя. Беседа началась в шестнадцать часов. Летиция заказала чай, а я кофе без кофеина, как обычно. Где-то в районе пяти часов я заметила Жерома Бегле. Я бы предпочла, чтобы наши взгляды не встретились, но они встретились. Я поздоровалась, помахала рукой. Интервью закончилось около восемнадцати часов. Мы с Летицией еще часок посидели, потом вышли на бульвар Распай, было девятнадцать часов, мы заметили, что Бегле покинул «Лютецию» вслед за нами, потом мы с Летицией расстались, я дошла до «Бон Марше»,[26] потом до улицы Декарта, ни о чем больше не вспоминая. А два дня спустя Жан-Люк Дуэн позвонил мне домой: слушайте, Кристин, в «Лютеции» после моего ухода что-то случилось? Я: нет, а в чем дело? Оказывается, от него только что ушел один человек, который просил не называть мне его имени, так вот, он сказал, что Жером Бегле пришел в тот вечер вторника в девятнадцать пятнадцать в отель «Сен-Пер» и заявил: я только что из «Лютеции», там была Кристин Анго, она меня спросила: и вам не стыдно? А я ей ответил: а вам не стыдно за вашу книгу? И тогда она плеснула мне в лицо шампанское. И тут кто-то из присутствовавших сказал: меня это не удивляет, дамочка готова на все, лишь бы ее заметили. Дуэн хотел проверить эту информацию у меня, до того как передать ее в «Канар аншене». Я попросила его не делать этого: только новых неприятностей мне не хватало. И это тоже было частью тех вещей, которые привязывали нас друг к другу, — вроде моего приглашения за несколько дней до этого к Ардиссону.[27] Я устала. Ардиссон всегда записывает свои передачи поздно вечером. Запись длится часами, а потом он монтирует, обеспечивая необходимый ритм. Со мной была Элен, и я еще попросила прийти Андреа, мою приятельницу. Всегда лучше быть с кем-то, потому что телевидение — это стресс, никогда не знаешь, что случится. Это не та территория, которую можно завоевать, не стоит забывать; впрочем, в тот день я об этом и не помышляла. Все, что я знала, так это то, что мои силы исчерпаны. Что мне не хочется выходить из дому так поздно, а нужно лишь одно — лечь спать. И ни малейшего желания одеваться, гримироваться, участвовать в съемках, тем более в такое время. Стресс у меня был не из-за «Все об этом говорят», а из-за необходимости выйти из дому. Я все хорошо помню. Было уже холодно. Но главное, я сильно устала. Мне не хотелось делать никаких усилий. Я пойду на передачу, я привыкла ходить в общественные места: нигде ко мне не были особо расположены, зато и излишней враждебности я тоже не ощущала. Я спокойно могла ходить куда угодно, у меня не было какого-то особого, предпочтительного места или дома, так сложилось с давних пор, наверное, это записано в моих генах. Я могла пойти и на «Все об этом говорят», и на «Культурный бульон», и на «Нигде больше», я везде была не на своем месте, так что не все ли равно. Когда писатели, оценивающие, куда следует пойти, а куда нет, говорили мне: туда ходить нельзя, я этого просто не понимала. Почему сюда можно, а туда нельзя. Ну вот, 12-го я готовилась к передаче — жутко лениво. Уж и не помню, что я надела. Пошла к парикмахеру, как раз на улицу Фур. У меня теперь парикмахера не было, все никак не удавалось найти замену моему мастеру из Монпелье. Заплатила 650 франков — в Париже, если люди имеют возможность содрать побольше, они наверняка это сделают, все диктуется материальными соображениями, и замечания по поводу цены воспринимаются с неудовольствием. Подстригая мне волосы, девушка сочувствующе поглядывала на мою прошлую стрижку, как если бы до нее меня стриг лесоруб: с высоты своего совершенства она оценивала работу провинциального дилетанта, сделанную до нее, до того, как я попала к ней; уж она-то будет заниматься моими волосами не меньше часа и придаст прическе четкие удлиненные контуры, чтобы покончить с моей нынешней «шапочкой». Еще и середина октября не наступила, а у меня уже не было сил все это выносить. Я посмотрела спектакль Жанны Моро — всюду царила ложь. Ею пропитался весь город. Каждый, с кем я встречалась, был либо киношником, либо писателем, либо фотографом. По воскресеньям у «Дуби» собиралась как раз такая публика: кинопродюсер, музыкант, рекламщик, актриса, писатель. Все, абсолютно все творческие личности, или знают творческих личностей, или связаны с творческими личностями. Что касается моего любовного романа, если таковой существовал — потому как что тут поймешь, в подобном окружении, — он оказался зажатым в эти тиски. Возможно, у нас и был любовный роман посреди разных светских историй, но ведь все эти истории насквозь фальшивые. Я не знаю, не знала и по-прежнему не знаю. Когда мы занимались любовью, я знала, а после уже не знала. Я просила его, давай зацепимся за это, давай удержим это и больше не будем забывать. Но все было иллюзорно и получалось только при непосредственном контакте. Контакт. Требовалась привязанность в буквальном смысле слова. Тело. Он должен был оставаться рядом со мной. Иначе ничего не получалось. Ничего. Ничто не могло противостоять натиску. Силы, разрушающие осязаемое, были неуправляемыми. И неотвратимыми. Во всяком случае, для меня. Я их не контролировала. Осязаемое всегда под угрозой. Постоянно. Но когда он возвращался, появлялась такая сила, что я все забывала. У меня не было ни малейшего желания выходить из дома в этот вечер 12 октября в пол-одиннадцатого, чтобы ехать на запись передачи. Элен заехала за мной на такси, Андреа к этому моменту уже была у меня, мы вышли, в такси мы смеялись, несмотря на то что нам не очень хотелось здесь находиться, впрочем, они этого не говорили, в общем, мы ехали на телевидение. Приехали на Плен-Сен-Дени, в ту же студию, что и 22 сентября. В грим-уборной стояли пирожные, мы ждали, все шло хорошо, сегодня мы не ужинали, и время от времени кто-то из нас брал пирожное. Мы болтали и ждали. Я взглянула на монитор и увидела, что в передаче участвует Баффи.[28] Подумала, что я все-таки несколько выше этого. Приближалась моя очередь, и тут напряжение начало нарастать: в конце концов, я даже была рада, что надо идти, потому что ритм уже подхватил меня. И вот я иду, вхожу. Ладно. Клод Аллегр[29] только что позволил унизить себя на глазах у всей нации, но это пустяки, так получилось, он-то из наших, он испил свою чашу до дна, как и остальные, только это и важно во Франции, все нормально, таковы правила игры для этих розыгрышей и званых ужинов, Ардиссон не делает ничего особенного — просто фиксирует на пленку стереотипы поведения группы на обычных совместных ужинах, весь тот ужас и унижения, вытерпеть которые гораздо легче, чем пережить изгнание из группы, — ведь это длится всего мгновение. Иными словами, исключение из группы было наихудшим унижением, самым скверным из возможных. Я вошла в студию. И там началось черт знает что. Я пыталась говорить — ничего не получалось, все, что я хотела сказать, на корню обрубалось ведущими, я ничего не смогла сделать и ушла. Я почувствовала, что мне не удастся больше ничего сказать, и потому надо уйти. Вероятно, в тот момент я была слишком усталой. Или просто не ощущала достаточной поддержки, в общем, понятия не имею, что произошло. Я ушла. Как уходят, когда все потеряно. Я была бессильна и видела, что не смогу ничего сделать. Мне не опрокинуть ту наклонную плоскость, по которой они двигались, а по ней можно только следовать за ними, и я буду вынуждена кричать в пустоту, они слишком сильны, их слишком много и они слишком тесно спаяны, к тому же уже очень давно, а теперь они сошли с ума, решили «вот уж мы поиздеваемся над ней», и они бы это сделали, слишком сплоченной оказалась система, мне не защититься, я это видела, чувствовала, что не сумею отстоять свое право быть самой собой, отстоять себя как личность, лучше уж уйти на этот раз — шансов у меня не было. Часто полагают, что нет смысла что-либо говорить, но это не так, сказать стоило. Только нужно еще быть в состоянии, а тут ты не можешь, то есть я не могла. Я ничего не могла сказать, мне оставалось либо стать соучастницей лжи, либо уйти. У меня не было ни малейшего шанса выбраться из всего этого, не запачкавшись. Соотношение сил было совсем не в мою пользу в этот день, возможно, я слишком устала, чувствовала себя слишком одинокой. В сражении надо уметь отступать, но, в отличие от других битв, подкрепления у меня не будет никогда. Я ушла. Вышла из студии. Оказавшись в гримерке, я расплакалась, потом стала названивать Пьеру на мобильник, он не отвечал, дома его тоже не было, я закрыла гримерку на ключ, мы ждали такси, я звонила Пьеру на мобильный и домой, никто не отвечал, я решила, что брошу его, ни дня моей жизни больше не посвящу журналисту, до которого нельзя дозвониться в тяжелую минуту, а у меня такие минуты будут часто, так что продолжать слишком рискованно. Я звонила и звонила — никого. Подошло такси. Элен и Андреа были ошеломлены. Я повторяла и повторяла: больше я никогда не смогу говорить, никогда не смогу писать, все кончено, я ничего не сумела сказать, они были сильнее и вынудили меня уйти, я оказалась слишком слабой, не способной бороться, теперь мне придется все бросить, я больше никогда ничего не смогу, и его к тому же нигде нет, что же мне делать. Я не понимала, как вернусь домой после всего этого. Хотела бросить его. А потом он мне позвонил, потому что прочел мои сообщения. Как выяснилось, у него разрядился мобильник. Он сказал: я еду домой и жду тебя. У меня не было с собой лекарств, я не выспалась, но зато оказалась в его объятиях. Он обожал, когда я была с ним, чувствуя себя обиженной. У него тогда срабатывал инстинкт защиты, он называл меня своей деткой. Постепенно он только так и стал меня называть: детка моя.