Случай Портного - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, это не мальчишеские обиды, не эдиповы штучки. Это у меня такой характер. Я вам не Гоша! Все детство мне не давала покоя мысль о том, что Гоша – а он был атлетом, третьим призером по метанию копья во всем штате Нью-Джерси, героем и кумиром (обтягивающие плавки с завязкой), который мог одной левой положить на обе лопатки лысого дядюшку Хаима – ему проиграл. Значит, специально уступил. А зачем? И мне, и Гоше было ясно, что дядя Хаим поступил подло. Пусть даже ради сына, но подлость есть подлость. Так что же, Гоша струсил или поступил мудро? Всякий раз, когда они рассказывают о том, что пришлось сделать дяде, чтобы спасти моего кузена, или я сам думаю об этом, предо мной встает неразрешимая загадка: как мне быть? Как мне быть с моим отцом? Покориться или стоять на своем? А ты попробуй, Алекс, попробуй, сучок, хоть полчаса не сдаваться!
Конечно, мне следует уступить папе. Как он страдал, как переживал, когда доктор сказал, что у матери на матке выросла опухоль! Как он извелся, пока выяснялось, что это за образование. Само страшное слово у нас в доме даже боялись произносить, потому что это – конец. Сама мать называла только первую букву. Какое мужество, говорили родственники, а сами там, у себя, шептались за закрытыми дверьми. Сколько, вообще, на свете противных слов, больничных, холодных, безжалостных, как стерильные инструменты. Например, биопсия, мазки. Я раньше любил потихоньку копаться в справочниках и энциклопедиях и читать там волнующие названия: вульва, влагалище, матка, чтобы удостовериться в реальности существования у женщины этих частей. Увы, эти слова теперь утратили запретность и очарование, мы жаждали услышать слово доброкачественная. Нам казалось, что это слово вернет в наш дом покой и безмятежность. Оно прекрасно, оно звучит, как благодать Господня. Это как на иврите: Борах ато Адонай. Пусть будет доброкачественной эта опухоль! Господи, да святится имя Твое, сделай ее доброкачественной! О, Израиль, услышь и смилуйся! Бог един, почитай отца своего и мать! Я клянусь, я буду почитать, только пусть окажется доброкачественной!
Так и оказалось. У нее на тумбочке я увидел «Семя дракона» Перл С. Бак[19] и полстакана имбирной газировки. Жуткая жара, я умираю от жажды. И мать тут же кивает на тумбочу:
– Пей, не стесняйся, мне уже не хочется.
У меня в глотке все пересохло, но мне противно – впервые в жизни – пить из ее стакана.
– Спасибо, не хочу.
– Пей, ты весь мокрый.
– Спасибо, не буду.
– Не строй из себя благовоспитанного мальчика.
– Но я не люблю имбирную.
– Ты не любишь имбирную?
– Ненавижу!
– Давно ли?
Бог мой, теперь я вижу, что она и вправду жива, что опять начинаются старые игры.
Первым делом она мне рассказывает про то, как к ней заходил рабби Воршоу, как он с ней проговорил целых полчаса и как она после этого «с легким сердцем легла под нож», – так и сказала, и как это трогательно с его стороны. Еще вчера она была под наркозом, а сегодня выясняется, она уже в курсе того, что я отказался сменить «ливайсы» на брюки и прочее. Вдруг какая-то тетка, которая бросала на меня с соседней койки влюбленные взоры, – а я все старался увернуться, – ни с того ни с сего объявляет, что рабби Воршоу самый уважаемый из жителей Ньюарка. У-ва-жа-е-мый, – она проговорила с той же безупречной интонацией, как и сам раввин, когда начинает свои проповеди. Мои пальцы сразу нетерпеливо забарабанили по бейсбольной рукавице, с которой я явился к матери в палату.
– Мой сын обожает бейсбол, – говорит мать. – Готов играть круглый год.
– Первенство клуба, – бормочу я. – Сегодня финал.
– Ну что ж, – сладко вздыхает она. – Ты свой долг исполнил, ты меня проведал. Беги теперь на свой финал. – Я вижу, что она счастлива. Счастлива оттого, что жива в этот сентябрьский день. А я? Разве я не об этом просил Бога, в которого не верю? Как мне стало легко! Что бы мы без нее делали? Кто бы нам готовил обед, стирал, гладил и все остальное? Вот о чем я молился. – Давай беги.
О, какой она бывает ласковой, какой заботливой. После операции ей принесли стакан газировки, а она готова отдать его, потому что мне хочется пить. Она и последний кусок мне отдаст – это точно. Когда я болею, она целый день играет со мной в канасту, а мне трудно побыть с ней в больнице несколько минут.
– Беги, – снова говорит она, и в это время миссис Уважаемая, которую я еще раньше возненавидел, начинает сюсюкать:
– Скоро мамочка вернется домой, скоро все будет хорошо, – говорит она, и мне хочется удавить ее вместе со всем ее участием и сюсюканьем. – Все-то им бегать. Уже забыли, как пешком ходить, дай им Бог здоровья.
И тут я побежал. Ох и рванул же я из этой палаты. Я пробыл у мамочки, наверное, целых две минуты. А ведь накануне доктора задрали ей подол (так, во всяком случае, мне это представлялось, пока она не сказала «легла под нож»), засунули какую-то железяку и вырвали нежные органы, как из цыпленка. Вытащили и выбросили в ведро все, чем она меня вынашивала. Там теперь у нее ничего нет, пусто. Бедная мамочка! Ведь она меня родила, ведь она столько пережила! Почему я убежал? Как я могу быть таким жестоким? «Ты не покинешь свою мамочку?» – спрашивала она. «Нет, не покину», – испуганно обещал я. А теперь, когда ее выпотрошили, я даже не могу смотреть ей в глаза. О, эти рыжие волосы, рассыпаные завитками по подушке! Я ведь мог их больше не увидеть! О, редкие бледные веснушки, которые, по ее словам, раньше были гораздо ярче и чаще! И они бы исчезли навсегда! О, эти глаза цвета медового пирожного, сияющие мне любовью! А я побрезговал выпить выдохшийся лимонад из ее стакана!
Прочь, прочь! Скорей на площадку, в самую середину. Я ведь играю центровым. Наша команда носит голубые с золотом майки, и у нас на спинах белыми буквами написано: «SEABEES, A. C.»
Спасибо Тебе, Господи, за эту майку, спасибо за центр поля! Доктор, вы даже представить себе не можете, что значит играть центровым. Вы что-нибудь понимаете в бейсболе? Центр – это такое место, откуда все видно, это самая главная позиция. По звуку удара, по тому, куда в этот момент все шарахнулись, ты уже знаешь траекторию мяча. Они его пропускают, а ты кричишь: «Мой!» и бросаешься за ним. Если ты играешь центровым, то это твое право, остается только поймать – а это твоя обязанность. Как тут здорово, насколько лучше, чем дома: если ты крикнул «мой!», то уж никто не будет на него покушаться.
Жаль, что не попал в школьную сборную. Я так нервничал, что не отбил несколько простых мячей, а тренер отозвал меня в сторонку и сказал: «Поди, сынок, купи себе очки». Но я был в отличной форме, у меня была своя манера, и я стал звездой в младшей лиге, где, конечно, игра чуть помедленней, а мяч чуть побольше. Конечно, доктор, я и там мазал, но, если попадал, мяч у меня улетал далеко, порой за забор, или, как говорят на стадионе, «домой». Ух, какое удовольствие вразвалочку пробежать вторую базу. А куда спешить, мяч-то улетел к черту на кулички. Или, когда играешь центровым, бывало, крикнешь «мой» и рванешься, и подхатишь его в дюйме над базой, а все уже решили, что дело в шляпе. Или, бывает, я говорю: «Мой!» и начинаю элегантно пятиться, грациозно отступать назад, к ограждению – медленно, а потом вдруг одно резкое движение ловушкой – и я хватаю мяч над плечом, как Димаджио – как с дерева снимаю, как дар Божий. Или: поворачиваюсь на бегу, в прыжке, распластываюсь в воздухе, как Ал Джинфридо – этот малыш, доктор, однажды совершил чудо. Или, допустим, просто стою на месте – довольный, счастливый, радостный – нежусь на солнышке, как сам Дюк Снайдер – царь зверей, король богов (кстати, его за это и прозвали Герцогом, вы о нем еще узнаете, доктор), стою себе, как стоят на углу, когда делать нечего, расслабленно и беззаботно. Я слышу, как Ред Барбер это комментирует скороговоркой: «Внимание, мяч вводится в игру! Какая фантастическая свечка! Мяч над Портным. Мяч над Портным! – а я не шевелюсь, я жду, когда он сам свалится мне в рукавицу. Плюх! – и вот он! – Алекс блестяще ловит мяч!…» Вот теперь я срываюсь, беру мяч пальцами, пробегаю вторую базу и мягким движением посылаю его в спину игрока противника, который удирает по кругу, а потом я показываю свою радость – элегантно приплясываю на бегу, подняв плечи, высоко поднимая колени, и качаю головой, как сам Дюк. О, восхитительная игра! Я и сейчас помню каждое движение: как нагнуться за рукавицей, как отшвырнуть, как берут биту, как примериваются, как несут, как ее надо поднять над головой, чтобы расслабились мышцы рук и шеи, как ее надо сначала покачать – все это точно и неукоснительно требуется совершить и только затем становиться на место хиттера тщательно, с точностью до дюйма – занести ее за плечо, так, чтобы она описала правильный круг, и отбить мяч. Или пропустить и уйти с поля, постукивая битой по земле, выражая таким образом свое недовольство чем-нибудь. Это все вошло в мою кровь, в мои мускулы. Каждая деталь настолько привычна, настолько заучена, что я просто не представляю ситуации на поле, когда я не знал бы, куда бежать и что делать, о чем сказать, а о чем помалкивать. Доктор, а ведь есть люди, которые и в жизни чувствуют себя, как в игре – слушайте, это невероятно! – вот так же уверены и всегда знают, что делать, как я, когда маленьким играл за «Сибиз». Представляете, они просто ходят по улицам Америки, их очень много. А почему я не такой, как они? Доктор, я, конечно, не был выдающимся центровым, я просто знал, как должен вести себя в игре, почему я не могу быть таким и сейчас? Сделайте меня снова центровым, доктор, сделайте, и больше мне ничего не надо!