Если б у меня была сестра: Повести - Александр Васильевич Малышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то на первом этаже сначала тихо, потом громче, смелей забился звонок. Это тетя Маша, взяв его с тумбочки под часами, где он обычно стоял — тускло-желтый, скромный, с гайкой на веревке вместо язычка, — трясла его в руке и шла вверх по лестнице, чтобы нам было слышней.
Борис Николаевич красным карандашом ставил отметки на рисунках и авторучкой заносил их в блокнот. Потом он раздал нам рисунки, я взял свой и, полюбовавшись крупной пятеркой с плюсом, подвинул его Мононотно.
— А тебе не жалко?
— Не, — сказал я. — Захочу, еще нарисую.
Она спрятала мой рисунок в парту и передала мне свой — с Гердой в саду волшебницы и четверкой, похожей на перевернутый стул. Я тоже убрал его в парту и ушел в пионерскую комнату, теперь уж не помню зачем. Мне нравилось там бывать, нравилось трогать латунные прохладные горны, палочки, скрещенные на барабанах, нравилось листать книги, которые там стояли на этажерке, книги, рассказывающие о том, как ставить палатку, разжигать костер, проводить линейку, игру в детей капитана Гранта…
Скоро опять раздался звонок, я поспешил в класс и еще у двери почувствовал: что-то там не так. Почти все были уже на своих местах, несколько ребят толпилось возле нашей парты.
— Какие вы все злые, нечестные! — говорила Мононотно высоким, срывающимся голосом. Лицо у нее было красное, гневное и странно дрожало. А на парте лежал мой рисунок, заляпанный чернильными кляксами. Кляксы шли по нему накрест, двумя пересекающимися дорожками, из них выглядывал лишь хвостик пятерки, плюс да деревня с барским домом.
— Он художник, — услышал я ехидный, покхекивающий голос, — он еще тебе нарисует…
Я повернулся на голос и увидел лицо Леньки Солодова, оно торжествовало, увидел глаза его и ухмылку — скользкую, трусливо-наглую, точно она помимо воли его вылезала наружу.
Не знаю, как в руке у меня оказалась ручка, моя ручка с мокрым еще прямым и острым пером, та самая, которую Ленька взял из углубления в парте, погрузил в чернильницу и стряхнул над моим Герасимом, а потом еще погрузил и еще стряхнул. Класс встревоженно загудел, заговорил. Ленька, пятясь, уперся спиной в стену и, защищаясь, перехватил меня за запястье и сжал что есть силы. Ручка покатилась на пол. Ленька усмехнулся торжествующе. И тогда я ударил его кулаком в лицо.
Тут я заметил, что все вокруг поднимаются из-за парт, а Ленька садится, весь съежившись.
— Гуд дей… Сытдаун плиз…
Я повернулся, прошел мимо учительницы английского языка, занял свое место. Мононотно смотрела на меня испуганно, не мигая, глаза ее расширились и потемнели.
— Что ты наделал, — прошептала она.
— Не знаю.
— Ты весь белый как смерть.
— Не знаю, — машинально повторил мой голос.
В классе стояла тишина, напряженная, как сдавленная пружина. Никогда еще на уроке английского не было так тихо.
Я постепенно приходил в себя. Небрежно, комкая, сгреб с парты испорченный рисунок. Я знал, что второй такой теперь просто не выйдет, не получится. Потом мне стало страшно за Леньку и себя. Ведь мы с детсада вместе, были друзьями, вдвоем бегали в школу, в пионерлагере наши кровати стояли рядом. Лицо его тоже было бледное, и на нем выделялось резко красное пятно под правым глазом.
Урок английского закончился, настала последняя перемена. Мононотно ушла куда-то, скорей всего в учительскую, она частенько бывала там; я стоял в коридоре один, будто отделенный от всех остальных нейтральной полосой. Там, за этой полосой, сходилась кучкой и сговаривалась о чем-то «Камчатка», мелькнул Герка Пыжов, оттуда, через полосу, косо глянул на меня Венка рысьими своими глазами. Ленька мстительно усмехался, и это не сулило мне ничего хорошего.
Когда я входил в класс, Боря Веретенников, проскользнув в двери мимо меня, предупредил: «Ну, теперь тебе будет…» — и, сделав вид, что ничего мне не говорил, поспешил к своей парте.
Я и сам знал, что мне будет, и в конце урока снял очки и протянул их Мононотно.
— Подержи до завтра у себя, ладно?
— Ты будешь драться, да?
— Не знаю…
Можно было выбежать из школы раньше всех, можно было свернуть в улицу, которой ходит Мононотно. Десяток способов избежать возмездия, но ни один не предотвращал его, лишь оттягивал на день-два, ну, может, на неделю. Я подумал об этом, когда дошел благополучно до Октябрьской улицы. Можно было уйти по этой улице, длинной, оживленной даже и вечером, с фонарями через каждую сотню метров, с рубчатыми следами машинных колес и блестящими, тонкими — полозьев. Я постоял, посмотрел и пошел обычным своим путем.
Они караулили меня возле седьмой и восьмой казарм, за сараями, стаей вышли навстречу и стаей молча накинулись. Я тоже дрался молча, хотя, когда было особенно больно, еле сдерживал в себе крик. Мне нечего было кричать, вот в чем дело. Кричать «Я папе скажу»? У меня не было отца. «Я маме скажу»? Их бы это не остановило. «Я ее отцу скажу!» — это я едва не крикнул, но так случилось, что все мы оказались на краю глубокого оврага, кто-то ударил меня головой в поддых, и я покатился по крутому склону, теряя шапку и галоши, которые плохо сидели на сшитых мамой бурках. Я барахтался по грудь в снегу, а они, распаленно дыша, столпились там, наверху, и переговаривались:
— Ну, хватит с него или как?
— Хватит.
— Красные сопли ему пустить, — ожесточенно хрипел Ленька. — Он мне глаз чуть не выбил.
— Ну, поди, добавь…
Ленька отделился от этой группы и наклонился над оврагом, прикидывая, как сойти ко мне.
— Давай вместе, — предложил он кому-то.
И тут до меня донеслись глухие, крепкие удары и голос, прерывающийся, взвизгивающий:
— Вот вам! Вот вам, шакалы!.. Все на одного!.. Ну, попробуй, я папе скажу. Знаешь, что он с вами сделает?.. Ага, струсили!..
И снова удары и обиженные, огрызающиеся вскрики:
— Ну, ты!.. Чего ты!..
И опять удары, удары набитого учебниками ранца по спинам в толстых, как ватники, пальто, по головам в матерчатых треухах…
Тени по краю оврага исчезли, лишь удаляющийся, смягченный снегом топот доносился сверху.
Но вот над оврагом появилась новая, светлая тень.
— Ты жив? — спросила она голосом Мононотно.
— Шив, — отозвался я шепеляво: у меня были выбиты два передних зуба.
— Тебе помочь?
Я не ответил. Я плакал, зажимая лицо мокрыми от снега, холодными руками, плакал не оттого, что меня били, а оттого, что Мононотно защищала меня, она, девочка в леопардовой шубке,