Если б у меня была сестра: Повести - Александр Васильевич Малышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ух ты, — весело, точно играя, сказала она, сев на снег и съехав ко мне по откосу оврага. — Вот и я… Ну, вставай, ладно, все они разбежались, от меня разбежались, вот трусы, правда? А где твоя шапка?
— Тут где-то, — ответил я, все еще сидя в сугробе. Меня охватило вдруг странное безразличие и оцепенение.
Мононотно заходила около меня, увязая в сугробе, полы ее шубки раскидывались по снегу, приподнимались и опять раскидывались. Она долго ходила вокруг, сея по сугробу глубокие рыхлые следы, задыхаясь, порой шмыгала носом и наконец надела мне на голову и надвинула поглубже что-то холодное, влажное это была моя ушанка, затоптанная, истерзанная.
— Ну, чего ты? — она взяла меня за руку и несильно потянула к себе. — Пойдем, не сидеть же тут…
Я поднялся на ноги, разыскал свои галоши, обул их на бурки и пошел с ней по оврагу. Здесь весной и летом бежал небольшой грязный поток, а сейчас пышными сахарными волнами лежал снег. Мононотно вывела меня к пологому склону оврага, поднялась по нему, не выпуская моей руки и волоча по снегу свой ранец. Мы оказались у перекрестка, в конце Октябрьской улицы.
— Может, тебя проводить? — спросила она, перекидывая ремень ранца через голову.
— Не, я шам.
— Ну, я тогда побегу. До завтра.
И Мононотно, помахав мне рукой в куценькой варежке, упруго и быстро зашагала в сторону школы. Она такая была в эти минуты ладная, смелая, довольная собой, что я долго смотрел ей вслед, хотя видел плохо. И все равно мне казалось — я отчетливо ее различаю в зимней, подбеленной снегом темноте.
На следующий день, когда мы встретились в школе за партой, Мононотно, смущенно прикрывая глаза ресницами, достала из ранца и протянула мне очки. Одно стекло в них дважды треснуло, острый осколочек между трещин едва держался.
— Ты извини, я и забыла, что очки в ранце. Я так рассердилась! — Она тряхнула своими косами-дужками, мельком взглянула на меня, и точно тихая зарница осветила ее лицо. — Мама подыщет тебе такие же, она в аптеке работает… Вот увидишь…
Это теперь, теперь, через много лет, я дорожу всякой минутой, проведенной с ней, стараюсь вспомнить каждое слово ее и то, как оно звучало, каждый жест ее, взгляд, движение. Я кропотливо выбираю их из пережитого, как старатель крупинки золота из мутной воды и песка. А тогда… тогда я не очень дорожил этой дружбой с девочкой и ни разу не подумал пойти к ней в гости, хотя знал дом, в котором она жила, — светло-голубой, в шесть окон по фасаду Дом Куклиных, похожий на терем, весь в балясинах, узорах и деревянных кружевах, с уютным мезонином. Все-таки я был мальчишка своего времени, мальчишка из мужской школы. Мне нравилось дружить с девочкой, эта дружба после случая в овраге сделала меня как бы неприкасаемым, то есть все на «Камчатке» решили, что со мной лучше не связываться. Но я искал и хотел обрести друга. Ленька уже не мог им быть, Герка Пыжов тоже. Я знал — оба не годятся в настоящие друзья, а мне хотелось именно настоящего, верного, доброго друга.
Такого друга я обрел летом, недалеко от нашего многоквартирного дома на Октябрьской улице. Это был Вадя Прохоров, угловатый, рослый и сильный мальчик, мечтавший стать моряком. Как-то жарким и долгим летним днем мы лежали на деревянной, сухой, горячей крыше сарая — загорали и говорили про пиратов. Солнце жгло нам спины, припекало затылки; по улице иногда гремела машина или телега — тогда к стуку колес по булыжинам добавлялось еще клацанье подков и грубое, ленивое: «Н-но, пошла… Н-но…» мужиков и баб, сидевших на телегах.
Вадима позвали в дом — обедать. Мы слезли с крыши, и я тоже отправился домой.
— А к тебе какая-то девочка приходила, — сказала мама, встретив меня во дворе, где она развешивала выстиранное белье.
— А чего ей?
— Не знаю. Спросила, где ты, и передала привет.
Тогда я не придал этому никакого значения.
— Мам, мне бы поесть.
— Иди в дом, я сейчас…
И я поднялся в нашу комнату на втором этаже, в окно которой было видно двор дома и маму, развешивающую на веревках прозрачные после стирки простыни, наволочки и мои майки, трусы, рубашки… Часа через полтора мы с Вадимом опять калились на крыше, и я пересказывал ему «Остров сокровищ».
Первого сентября я пришел в школу и здесь узнал, что Мононотно уехала: ее отца перевели работать в другой, далекий, большой город; военных вечно пересылают с места на место, такова уж их служба. Может, это она приходила в тот долгий летний день? Может, потому мама и сказала «какая-то девочка», что ни разу до этого не видела Мононотно? Ведь соседских-то девочек она всех знала по именам…
Порой я думаю о ней, о том, что было бы, если бы ниточка, связавшая нас, не порвалась так вот, вдруг, и додумываюсь до такого, что у меня начинает учащенно биться сердце и горит голова, как у больного.
Теперь, когда я взрослый уже человек, смехотворными кажутся мне наши тогдашние мальчишеские размолвки, драки у железнодорожного полотна, у сараев седьмой и восьмой казарм, мои страхи перед Крыловым, его циркулем и транспортиром, стыд, который я испытывал в душе оттого, что дружу с девочкой, и поиски настоящего друга. Поистине: «От добра добра не ищут». А я искал…
Мне вспоминается, как в один из майских воскресных дней мы с Мононотно в пионерской комнате оформляли стенгазету: я рисовал название и заголовки, и непременный ящик для писем в конце последней колонки, а Мононотно своим угловатым, четким почерком переписывала заметки, которые ей оставила пионервожатая. В школе было пусто, тихо, лишь со двора через открытое окно доносились голоса завхоза и тети Маши.
Нарисовав, что было нужно, я стал дожидаться ее: листал книги о пионерской работе, потом подошел к горнам, взял один из них и попробовал подудеть. Горн издал сиплый, пустой шум.
— Ты не умеешь, — сказала Мононотно, живо оказавшись рядом и протягивая руку к горну. — Дай мне.
— А ты умеешь?
— А как же. Я два лета была горнистом. Мы с Митей поднимались раньше всех и будили лагерь.
Она поднесла горн к губам, запрокинула его раструбом вверх, и горн запел — звонко, переливчато, смело. Мне