Под городом Горьким - Василь Ткачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Туда мне уже пора переезжать.
Напрасно, напрасно, сосед. А я поеду, едрена вошь! Там, глядишь, и больше протяну. А ты загибайся тут, на болоте, непослушный!..
Почти ежедневно теперь Егорка налегал на пиво – наверстывал упущенное, как он сам считал. Частенько, подвыпив, швырял деньги на прилавок:
– Еще три бокала, Степановна. Угощу, так и быть, вон тех мужиков. Я, сколько и живу, люблю гостей встречать. А они, вижу, гости. Приезжие. Деревня. Пусть отведают цивилизации, пусть вдохнут ее, мать их так!..
Мужчины пили, что им. Халява всегда сладка. Случалось, что и Егорку угощали. В ответ. Тогда он вспоминал Слободу, Петра, закусывал губу: жалко становилось и деревушки, и соседа, не мог сдержать слёз.
А Петро как-то приехал. Нежданно-негаданно. Утречком. Егорка спал. Постучал в калитку. Настя увидела соседа в окно, стала будить мужа:
– Вставай, ирод. Петро приехал. Слышишь? Поднимайся, говорю!..
Кое-как Егорка дотопал до калитки. Когда протянул Петру руку, та заметно тряслась, как ни старался ее унять. Лицо было похоже на печеное яблоко. Небрит. Поэтому Петру было от чего разинуть рот – как не до ушей. Он крякнул, сказал сухо и холодно:
– Еле узнал я тебя, земляк. То я домой поеду. В Слободу. Подальше, Егор, от твоей цивилизации...
И плюнул.
– Почему же так? – удивился Егорка.– Почему ж?.. Заходи, заходи, сосед. Настя сейчас на стол соберет, а я в магазин... в гастроном... вон они, магазины... на любой вкус... Хочешь – водочки, хочешь – винцо или пиво?.. Я пенсию вчера получил... Ты... ты чего это, Петро-о-о-о? Как не свой все равно?!.. Ты куда, Петро-о-о!?..
Петро, не оглядываясь, заторопился в сторону автостанции. Егорка же никак не мог понять, почему он, непутевый, так поступил. И, стоя у калитки, еще долго ломал голову: за что бы тот мог на него обидеться?..
ГАННА И МАВЗОЛЕЙ
Тетка Ганна женщина была красивая. Высокая, с длинной черной косой, лицо смуглое, будто все время на нем держался крымский загар, и стройная, подвижная. И очень уж на слово остра. Иной раз так отчихвостит кого словечком, что хоть сквозь землю от стыда. А она лишь усмехается: что, правда глаза режет?.. Мужик, говорят, поэтому и сбежал от нее, из-за слов тех. Давно было, люди в лицо даже не помнят того первого и последнего Ганниного мужика. Дети остались от него, одна их и поднимала. А после войны не передать, как трудно было. Голодно и холодно. Еще больше во время оккупации натерпелась- нагоревалась. Сердце, казалось, выше пяток не поднималось. Как рак под корч, пряталась в тот блиндаж, дрожала-трепетала там, ведь наверху и пули летали-свистели, и снаряды разрывались почти на самом огороде, и с неба бросали на поселок бомбы. Выжила как-то. И сама, и дети. А что толку? Ганна не раз думала, отчаявшись, будто бы жизнь свою перелистывала, взвешивала, на ладони держала: ну и скажите вы, люди добрые, какая польза мне от своих детей, чтоб им?!.. Нечего и вспомнить. Хорошего. Пустое место. Дочь еще кое-как, а что про сына говорить? Чужой человек, бывает, тебе встретится лучше во сто крат, чем своя кровинушка. Ганна скрывала, утаивала многое про Кольку, не признавалась людям, как он издевался. Однажды, правда, в доме для престарелых, незадолго до смерти, пожаловалась старушкам, таким же горемычным, как и сама, что куска хлеба жалел для матери. Пропьет деньги, есть нечего, только краюха хлеба лежит на столе. Обычно черствого, ведь когда пьет, то ест мало. А пьет каждый день. Ганна не дотрагивалась, Боже упаси, до того хлеба: ела отдельно, так сын постановил. Отдельно так отдельно, неизвестно еще, кому хуже. Но, выходя из дома похмеляться, злой на мать, что не приберегла денег полечить ему голову, Колька смотрел на тот хлеб и шипел: «Чтобы к хлебу, б... старая, и пальцем не притрагивалась! Мой!»
А когда умерла она, то чужие люди и похоронили. Колька не просыхал, даже на кладбище не растолкали его. Теперь вот зарос бугорок чертополохом, ни памятника на нем, ни надписи никакой на почерневшем от дождей и ветров деревянном кресте. Дочь неблизко живет, где-то в Средней Азии, под Ташкентом, что ли , и приехать ей на радуницу не выпадает теперь. Она и раньше не рвалась к матери, когда та жива была, а сегодня если даже и захочешь, не приедешь – денег больших стоит поездка, а она не миллионерша, по всему видать. А Колька совсем опустился, на человека был мало похож: лохматый, небритый, воняет от него так, что не подходи. Раньше девок с синяками под глазами – и где только он их откапывал, в каких краях? – водил к себе в дом, а теперь пьет только с мужиками – такими же, как и сам, мурзами. А умным же человеком был, в школе учился хорошо, даже поступил в институт, хотя уже там не задержался долго: на картошке накинулся с кулаками на преподавателя, который сделал замечание, чтобы не матерился. Закончилось исключением. Легко отделался еще. Ну, а потом пошло-поехало... Говорят, вроде бы даже к матери приставал: «Давай... ложись... спать будем!»
Ганна и убежала тогда в дом для престарелых. Пенсия у нее по тому времени была хорошая, взяли без лишних слов.
Вот почти и все, что я знал про тетку Ганну. Отдельная страница в ее жизни – это поездка в Москву и посещение мавзолея. Об этом весь поселок знает, даже те, кто никогда не видел Ганну. Случается, кто-то обронит: «Одна у нас в мавзолей ходила... Ганной, вроде бы, звали... Послушайте – обхохочетесь, г-гы!»
А я сам слышал, как рассказывала Ганна и про Москву, и про мавзолей. Не мне – тем, кто постарше был, а я, сморкач, пристраивался где-то в сторонке и развешивал уши. Как теперь вижу тетку Ганну и как теперь слышу ее немного грубоватый, похожий на мужской, голос. Было это в середине шестидесятых прошлого века. Работала тогда Ганна на ферме дояркой, и хорошо, похоже, работала, если ее портреты часто прыгали из газеты в газету. За хорошую работу и наградили тетку Ганну поездкой в Москву. Из района тогда набилось в грузовик передовиков много. На сене ехали – мягко. Это позже автобусы в моде стали, тогда – нет, тогда было так. Царь-пушку и Царь-колокол посмотрела она вместе со всеми, в музей революции сходила, выступил перед ними старый большевик, который хвалился, что видел Ленина. По магазинам побегали – заказов набрала Ганна у соседей и знакомых, что рук не хватит, если все купить, чтобы донести. Хорошо еще, что в школе, где ночевали в спортивном зале на матах, мужчины поочередно стерегли покупки, ничего не пропало. Мужчины, хоть и передовики, больше пили и в карты играли.
Очередь в мавзолей заняли утречком – кто-то из бывалых подсказал так сделать, а то можно и вовсе не попасть к Владимиру Ильичу: желающих много. Натоптались в скверике еще до того, как открыли мавзолей. Но ничего – и людей посмотрели-послушали, и мороженого наелись. Пока стояли, Ганна успела в ЦУМ отскочить с какой-то женщиной. Прибежала счастливая, радостная и с большим сверткам.
А очередь едва двигалась, хоть и не стояла на месте: люди идут, идут...
Перед самым мавзолеем Ганну не обошел вниманием милиционер, посмотрел на нее требовательно и строго, что заставило женщину вспомнить про узел, где она держала только что приобретенные покупки, и она, чуя неладное, спрятала узел за спину.
– Женщина, – не очень строго, но громко и официально обратился к Ганне милиционер. – С вещами в мавзолей нельзя.
– А что ж? А куда ж?..– раскраснелась Ганна, засуетилась, взглядом ища поддержки у земляков.– Столько ж простояла – и нельзя? Что вы это говорите такое? Что моим вещам там сделается, в мавзолее?
Милиционер улыбнулся, подошел ближе к Ганне.
– С вашими вещами, может, ничего и не сделается, я не знаю, – проговорил он спокойно. – Я за них не отвечаю. А в мавзолей нельзя. В камеру сдать надо. Вы же рядом с ними проходили.
– И правда ж! А я и забыла. Прости, товарищ участковый, – встретилась глазами с милиционером Ганна. Она сообразила, что с ним разговаривать надо более нежно, мягко, попробовала даже улыбнуться. – Больше не буду. Ей-богу, не буду. Чтоб я провалилась, где стою, если мне не верите!
– Здесь, женщина, не надо, – чуть заметно улыбнулся милиционер.–Здесь святое место – Красная площадь.
– Тьфу ты, я и забыла! – окинула площадь взглядом Ганна.
– Меньше слов, тетка! Ты не в колхозе! Выйди из очереди с вещами.–Поспешил на выручку коллеге еще один милиционер.
Ганна не знала, что и делать. Вот попалась так попалась! Она лишь растеряно моргала глазами, попробовала еще заручиться поддержкой земляков, однако те молчали, словно воды набрали в рот, а тот дядька из райкома, который был за старшего, скосив глаза на грозного милиционера, испуганно и строго шептал ей на ухо: «Делайте, что говорят...»
– Нет, я тоже в мавзолей хочу!– выпятила грудь Анна перед райкомовским начальником, сдвинула брови. –Я что – побегу камеру ту искать? Пусть она гаром горит! Мужики, отвернитесь! Отвернитесь, говорю, мужики! Ослепнете! Бабы, заслоните меня от них, бесстыжих! Вот, вот так.– И она зашептала в сторону женщин. – Для баб всего поселка трусов набрала, чтобы они задубели, трусы те. Вот, вот, я сейчас их все, трусы, на себя надену. Налезут ли только? Должны. Обязаны. И не будет вещей. Хоть раз в жизни министерским задом потрясу. Что под юбкой, то все мое. А то, вишь ты их, в мавзолей не пускают. Можно подумать, что трусы там вреда наделают, в мавзолее. За кем, может, и надо глаз, только не за Ганной. Ну, бабы, где там милиционер? Расступитесь, земляки! Все, голубчик, нет вещей! Сдала, сдала в камеру. Ага! Так что, можно проходить?