«Мне ли не пожалеть…» - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
бесконечная несвобода и зависимость тех и других звуков, чисто корабельная несвобода, ведь как бы ни был велик мир — за его пределы не убежишь, корабль же еще меньше.
Старицын был превосходным врачом, и он поймал этот короткий период, когда состояние Лептагова серьезно улучшилось, и сумел так повернуть дело, что тот сам захотел пойти и объясниться с хором. Это было необходимо. Последние недели с откровенным и общеизвестным сумасшествием Лептагова, с его ни с чем не сравнимой охотой за собственными нотами завязали вокруг него столько ненормальных отношений, что, не развязав, хотя бы не начав развязывать эти узлы, нечего было и думать вернуть его к обычной жизни. Старицын был достаточно трезв, чтобы понимать, что один разговор вряд ли утишит это сообщество — чересчур сильно оно взбаламучено, но хор безусловно был центром всех отношений Лептагова с миром, здесь были самые горячие его почитатели и самые отчаянные его враги, остальное было производным, и сумей он договориться с хором, можно было бы считать, что половина дела сделана.
Но проблем накопилось так много, что Старицын потом любил говорить, что временами ему казалось, будто он и сам сходит с ума, во всяком случае куда лучше понимает суть лептаговского бреда. Во-первых, хор с невероятной, настойчивостью осаждали известнейшие в Петербурге музыкальные антрепренеры. Не только провинциальная опорная сцена, но и крупнейшие площадки обеих столиц буквально молили об этой оратории, гарантируя полный сбор при самой высокой стоимости билетов и неограниченном количестве исполнений. Гибель «Титаника» сделала лептаговской вещи такую рекламу, какую и представить невозможно. Никто не желал слушать ничего другого. Старицына это поразило не меньше, чем прежде Лептагова.
Но антрепренеры были лишь внешним оформлением безумия, и от них хор достаточно быстро сумел отвязаться. Начался новый театральный сезон, и большинство их брата разъехались с труппой по городам и весям. Труднее всего Лептагову оказалось найти общий язык с хором, хотя тот по-прежнему смотрел на него как на Бога и царя. Хор хотел репетировать и хотел петь и был в этом совершенно непоколебим. На гимназистов не действовали ни те доводы, что приводил, буквально умоляя и плача, Лептагов, ни давление учителей и родителей. Они были убеждены, и говорили это, что вне зависимости от намерений самого Лептагова им написан гениальный реквием по погибшим и они должны, просто обязаны проехать с ним по России, а потом, может быть, и по Европе. Намеренья их были чисты, здесь не было и намека на меркантилизм — весь сбор до последней копейки они собирались отдать на помощь жертвам кораблекрушения. Но с гимназистами совместными усилиями учителей, родителей и, конечно, Лептагова, наверное, удалось бы справиться, куда сложнее было договориться с прочими частями хора.
Как стало известно Старицыну от одного из его пациентов, служившего в полиции, в то время, когда Лептагов был болен, под прикрытием хора окрепла весьма боеспособная группа эсеров-террористов. Через них, кстати, к эсерам пришли и стали революционными песнями большинство мелодий его оратории, посвященных героической и неравной борьбе: собственно, все мелодии, так или иначе касающиеся жертвенности и героики, храбрости, смелости, готовности на подвиг, да и многие британские мелодии с их темой прощания с героем, одиноким героем, который уходит на смерть, уходит, зная, что вернуться назад ему не суждено. Он уходит без страха, веря, что его смерть необходима.
И все-таки в этой ценности хора и для эсеров, и для скопцов было немало непонятного, казалось, она должна была быстро сойти на нет, уже должна была сойти на нет. В конце концов, то, что хор используется как крыша для нелегалов, полиция теперь знала, мелодии были взяты и использованы, значит, было еще что-то, причем куда более важное. Одно, хотя и не главное, они псе же поняли. В «Титаномахии» и скопцы, и эсеры, и гимназисты нашли, увидели намного больше, чем, как думалось Лептагову, он туда вложил; они пропустили его музыку через свою жизнь, и музыка оказалась открыта, достаточно легка и свободна, чтобы с ними со всеми соединиться. И вот, пройдя через его хористов, она как бы от каждого зачала, а потом во множестве произвела на свет Божий нечто странное и разноязыкое, от чего Лептагов, не задумываясь, хотел откреститься.
Эта работа зашла тогда уже очень далеко; вот, например, что нашли в «Титаномахии» всегдашние его любимцы скопцы. Год назад в Петербурге был разгромлен большой их корабль. Полиция арестовала несколько десятков скопцов, и они по обвинению в принадлежности к изуверской секте были или сосланы в Сибирь, или отданы под надзор все той же полиции в европейских пределах империи. Петербургский корабль был главным, прочие, на которых они, как Ной с семейством, пытались спастись посреди кипящего моря зла и греха, моря блуда и похоти, отпочковались от него; здесь же, в Петербурге, хранились и наиболее почитаемые ими святыни. Благодаря хору Лептагова им не просто удалось собрать силы и заново отстроить свой Ковчег, восстановить разрушенное, нет, жизнь на нем сейчас буквально бурлила. Никогда раньше они не пользовались такой свободой: по два-три раза в неделю они собирались в актовом зале гимназии и пели чуть ли не всей общиной, снова широко вели в городе пропаганду, и результат был налицо, десятки новых братьев и сестер накладывали на себя не только малую, но и большую печати.
Нынешний руководитель общины, тот самый, что когда-то вызвался помочь Лептагову с дискантными голосами, теперь говорил, что хор Лептагова — дело во всех смыслах богоугодное, и помогать ему скопцы будут всегда. Не важно, говорил он же, какие намеренья были у Лептагова, человеку вообще не дано знать, для чего предназначил его Господь, смерть старого мира стремительно приближается, на смену ему идет светлый мир добра, и Лептагов у суждено быть одним из главных орудий его утверждения. В свои духовные стихи скопцы еще после первых репетиций начали включать те части оратории, где речь шла о Кроносе, отсекающем у Урана яички, дабы зачать тот больше никого уже не мог. Сын, оскопляющий отца. Маленький серп и три капельки крови, проливающиеся на землю, — матерь всего сущего, — из которых рождаются злобные, мстящие за Урана Эринии — похоть и грех этого мира. Кронос сразу же стал почитаться скопцами едва ли не святым, хотя хорошо известно, что он отнюдь не отличался воздержанием. Но это было вынесено за скобки: здесь он был праведен, там — нет, и праведного Кроноса они сберегли для себя, прочий же был вычеркнут и забыт.
Знакомство Лептагова с т ем, что в его отсутствие хор сделал с «Титаномахией», как он ее препарировал, как использовал и во что превратил, сыграло, что, наверное, странно, решающую роль в его выздоровлении. Процесс реабилитации длился месяца три и был крайне неровен. Отношение Лептагова к происходящему менялось тогда, пожалуй, не реже, чем в гражданскую войну власть на Украине, но и там и тут строй, что в конце концов установился, был вполне прочен. Мир сделался иным, казалось, никаких корней в прошлом не имеющим, однако даже мысль, что может быть по-другому, никому в голову не приходила.
Еще в начале этого срока, когда Лептагов дирижировал впервые после перерыва, его заинтересовали те совершенно немыслимые толкования «Титаномахии», которые он услышал в пении скопцов и эсеров, настолько заинтересовали, что он неожиданно для всех — и в первую очередь для самого себя — стал их откровенно поддерживать. Изыски хора лишь подтвердили его старое убеждение, что любая музыка, чтобы быть хорошей, должна заключать в себе почти универсальную отмычку, должна мочь, уметь входить в каждого отдельно го человека и сразу быть там своей. То есть она не должна отторгаться ни той жизнью, которую этот человек прожил, ни теми мелодиями, которые в нем уже есть. И она ни в коем случае не должна ревновать, пытаться все это заглушить. Однако время, когда он с благосклонностью взирал на упражнения хора, было недолгим. Прошла неделя, и настроение его изменилось, ему сделалось ясно, что музыка, которую он писал, без особого сожаления растащена и разграблена, от нее просто ничего не осталось, и он не мог этим не оскорбиться. Они ничего не переделывали и не перестраивали, не внесли ничего своего, просто каждый взял то, что ему было нужно, как-то к себе приспособил, а на прочее наплевал.
Не исключено, что в том, что случилось, никто, в сущности, виноват не был, они просто не заметили, что перешли ту грань толкования, которая была возможна, которую «Титаномахия» допускала. То есть они не хотели ничего плохого и не знали, не чувств опали, что разрушают само здание. Когда они пытались петь, сколько бы ни было в них любви и старания, звучала совершеннейшая какофония, но они не слышали, не видели, что «Титаномахия» натуральным образом умерла. Он тогда понял, что объяснять это хористам не имеет никакого смысла, понял и еще одну очень важную вещь. Если эти люди хотят, чтобы он с ними продолжил работу, хотят остаться хором, у него есть право впредь никогда не давать им эту границу переступать. Запрет этот чисто природный, и, значит, нет резонов, чтобы его снять или обойти.