Alabama Song - Жиль Леруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поняла, что Скотта оскорбили не мое молчание и не абсолютная нагота под платьем, но то счастье, которое опьяняло меня, тот возбужденный вид, которого он не замечал раньше — думаю, даже обыкновенный портовый торговец смог бы это заметить, глядя на Жоза и меня. Влюбленные люди всегда выглядят непристойно. Для тех, кто утратил любовь, смотреть на влюбленных — пытка, от которой они спешат избавиться, плюя в них или насмехаясь над ними.
Мне стало страшно. Страшно, что Скотт бросит меня. Я прожила свою жизнь с размахом, постоянно выходя за границы дозволенного, и теперь мне стало страшно окончательно перейти их.
Муж, не входивший в мою комнату уже много месяцев, следующим утром зашел и сел у изголовья. Не раздеваясь, просто расстегнув брюки, он схватил правой рукой меня за голову (этой рукой он хотел врезать мне четыре часа назад) и пригнул ее к своему вонючему члену, пьяный и возбужденный:
— Хорошие девочки так не поступают, — прошептал он, сжимая мой затылок. — Они не целуют то место, которым мочатся мужчины. Хорошие девочки вообще отрицают, что такое возможно. Но ты перестала быть уважаемой девочкой. Так что давай.
* * *1924
Летчик любит меня абсолютно голой. Он больше не прячется. Поначалу, когда я пыталась скрывать свою голую грудь под тканью платья, он смеялся. Теперь я предстаю перед ним обнаженной, такой обнаженной, что мне почти плохо от этого.
По вечерам мы выходим на пляж, выпиваем по бокалу шампанского, и я чувствую себя освобожденной, желанной, чувствую себя королевой. Но уважаемой ли?
Той ночью, запечатлевшейся в моей памяти, вытатуированной на поверхности вечного неба, он снял одежду, сказав: мол, очень жарко, зачем нам одежда? И сорвал с меня платье, покровы, все лишнее.
Он мягко целует меня, лежащую на матрасе с бежевыми и белыми прожилками.
Я подчиняюсь, возражаю, слышу голос собственной добродетели: да, да, нет — никогда! Мне нравится слышать его смех. В его объятиях я обнаруживаю что-то новое, это не насилие со стороны мужа, это не просто боязнь испортить репутацию, кончить, кровоточить и скучать круглые сутки, не признаваясь себе, что разлюбил самого себя, нет, это что-то другое, не просто грязь и стыд, не просто нагота наших тел.
О, смотреть, как твой любовник спит, — деликатес для того, кто страдает бессонницей, просто — его медовый пряник.
Его центр, его главное место — это спящая, невинная, сморщенная или еще не остывшая плоть: в начале жизни она невинна, не знает женщин, но потом наступает время, когда, по случайному стечению судьбоносных обстоятельств, она сама дает жизнь или отравляет ее. Как правило, и то, и другое взаимосвязано. И иногда я впадаю в панику при мысли, что Скотт бросит меня в тот самый момент, когда я забеременею вновь, и тогда я испытываю болезненный ужас. Но, боюсь, Скотт не спит ни с кем, кроме меня. И ребенка, которого я могла бы зачать от него, я вынашивала бы лет сто, но вскоре все закончится.
Я сказала, что летчик не стеснялся и не прятался, но это было не совсем так. Жозан упорно отказывался сбрить усы, и поскольку каждое утро я настаивала на этом, он в конце концов признался, что родился с заячьей губой и до сих пор у него остался отвратительный рубец. Мало-помалу этот таинственный рубец стал нашим яблоком раздора. Что за мерзость! Летчик всегда был прекрасен, желанен и был готов делать это всюду: на песке пляжа, в тени сосен и каштанов, на раскаленных солнцем скалах. А теперь я избегала его губ, испытывала почти отвращение и страх. Целоваться не значит ранить!
Имейте в виду, мне и самой прекрасно известно: я не тот человек, который называет что-либо «милым» или «прехорошеньким». Я навсегда останусь дочерью Судьи. Та развратная женщина, которую трахали все и всегда, за исключением первой брачной ночи, на самом деле спала только с двумя мужчинами, причем второй стал ее мужем.
Фиц женился на мне не ради секса: к тому моменту он уже многое попробовал, и не было ничего, что могло бы бросить его в дрожь. Я была для мужа своеобразным поленом, да именно так он и выразился, и одновременно факелом, способным разжечь в нем любовный огонь, как он жаловался много лет спустя лучшему другу — на зовем его Льюис О’Коннор. А тот повторил мне эти слова на следующее утро, чтобы показать, какой властью он обладает над моим супругом. Я посмотрела на этого педика-вояку и ответила:
— Что за глупости, Льюис. Скотт никогда не рифмовалось с hot[4].
О, летчик-француз: в его объятиях я чувствую себя тоненькой веточкой, спичкой.
Я последний раз попросила Жозана сбрить эту ширму из усов. Он поинтересовался:
— Но ты точно не разлюбишь меня?
Я поклялась, что никогда. И не испытала никакого отвращения при виде рубца. Более того, я снова целовала губы любимого. И его член тут же отозвался.
Для нас череда тех далеких дней была бурлящим и грохочущим потоком, который, пенясь, устремляется в бездну, и наше собственное счастье забрызгивало грязью нас самих. И заставляло меня губить душу и сердце в страхе оттого, что все это закончится.
Я знала, что все скоро закончится, но не говорили об этом. Я оставляла Жоза наедине с его опьяняющей любовью, сиюминутной радостью, поскольку этот мужчина был создан для счастья и не стал бы впоследствии печалиться именно об этом счастливом периоде жизни больше, чем о предыдущем или последующем.
Не спрашивайте, откуда я это знала. Знала, и все.
Шпильки кормилицы
Тот парень на пляже, где я сегодня умирала от скуки, сказал мне, что я красивая. И зрелая, если только я правильно поняла его итальянский. Неужели я так быстро постарела? Я могла бы усомниться в его комплименте, если бы только парнишка не положил руку на свою промежность таким доверчивым и наивным жестом, что и без слов стало ясно, насколько он возбужден. Я хотела быть прекрасной, девственной, незрелой и никакой больше. Быть лишь самой собой. До конца. До предела. Что, в общем-то, одно и то же.
Люби меня. Увези меня. «Ti supplico. Amami»[5].
Летчик-француз занимался любовью по-французски, а его свита — по-итальянски. Семья его матери происходила из нищего римского предместья, и когда Скотт сказал мне, что мы на всю зиму поедем жить в Рим, чтобы там, вдалеке от парижских соблазнов, он мог закончить свою книгу, я задрожала, не найдя в себе смелости возразить мужу, иначе он спросил бы меня, почему я не хочу ехать, и ад начался бы снова.
* * *Патти плохо воспитана, — пытается внушить мне кормилица-итальянка, которую мы нашли в Риме и теперь возим с собой; Скотт щедро заплатил ей, чтобы она сопровождала нас на Капри. Я протестую, я хочу выгнать няньку или хотя бы твердо указать ей ее место служанки, но мой голос предательски дрожит. Я сама убегаю прочь, покраснев и заикаясь от волнения.
Кормилица смелеет:
— E’vlziata, la tua bambina[6].
Скотт неожиданно появляется в кухне и хмурит брови. Я оставляю его разговаривать с этой ужасной «доброй женщиной», толстухой, прибывшей с планеты домохозяек.
— Девочка сосет пальчик, это в четыре-то года! E’una vergogna![7]
— Патти только три года и четыре месяца, — поправляет Скотт.
— И мы любим ее, — добавляю я, чувствуя, как самолюбие постепенно возвращается ко мне. Я покрываю поцелуями пухлые щечки моей дочери и все ее тело, загоревшее во время морских купаний.
Скотт пронзает меня взглядом своих зеленых глаз, в которых раздваивается отражение нашей пухленькой дочки.
— Существует традиция, — продолжает эта ужасная женщина, не поддаваясь, — традиция, проверенная временем. И, между прочим, именно этим и объясняется, что у нас, итальянцев и итальянок, самые красивые в мире улыбки. — (Да что за бред она тут несет? Да у итальянцев из трех зубов двух не хватает!) — Мы мешаем детишкам сосать пальчики, следим за этим с самого рождения, поскольку сосание пальчика навсегда деформирует нёбо и зубки растут криво. От этого есть только одно средство: помешать ребеночку совать ручки в рот. Способ надежный: шпильки кормилицы втыкают в пеленку, в которую завернут малыш, прикалывают ее к матрасу и мешают ребенку дотягиваться ручками до ротика.
Отец нашей дочери возражает на это:
— У моей девочки и так прекрасные зубы и ангельская улыбка. Мы больше не нуждаемся в ваших услугах. В любом случае, мы возвращаемся во Францию. Зайдите ко мне в кабинет, я рассчитаю вас.
Скотт ненавидел Италию. А я, видимо, была плохой матерью: не могла мучить ребенка ради его же пользы. Вернувшись с почты, откуда он телеграфировал своему издателю в Нью-Йорк. Скотт объявляет мне, что мы на полгода остановимся на вилле в Антибе — она чудесная, уверяет он меня, и некто, кого я пока не знаю, рекомендовал нам это место.