Пушкин - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таков взгляд Пушкина на идеал современной Европы. Можно не соглашаться с этим мнением, но нельзя — подобно некоторым русским критикам, желавшим оправдать поэта с либерально-демократической точки зрения, — объяснять такие произведения, как «Чернь», случайными настроениями и недостатком сознательного философского отношения к великому вопросу века. Этот мотив его поэзии — аристократизм духа — так же связан с глубочайшими корнями пушкинского мировоззрения, как и другой мотив — возвращение к простоте, к всепрощающей природе. Красота героя — созидателя будущего; красота первобытного человека — хранителя прошлого: вот два мира, два идеала, которые одинаково привлекают Пушкина, одинаково отдаляют его от современной культуры, враждебной и герою, и первобытному человеку, мещанской и посредственной, не имеющей силы быть до конца ни аристократической, ни народной, ни христианской, ни языческой.
Стихотворение «Чернь» написано в 1828 году. Только два года отделяют его от сонета на ту же тему; «Поэт, не дорожи любовию народной!..» Но какая перемена, какое просветление! В «Черни» есть еще романтизм, кипение молодой крови, — та ненависть, которая заставила Пушкина написать года четыре тому назад, в письме к Вяземскому, несколько бессмертных слов, не менее злых и метких, чем стихи «Черни»: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc. потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе!»
В этом порыве злости чувствуется уже вдохновение, которое впоследствии может превратиться в мудрость, но здесь ее еще нет, так же как в «Черни». И здесь и там — желчь, яд, острота эпиграммы. Избранник небес удостоивает говорить с толпой, слушать ее и даже спорить. Только в последних словах:
Не для житейского волненья,Не для корысти, не для битв,Мы рождены для вдохновенья,Для звуков сладких и молитв —
переход к спокойствию. Но жаль, что слова эти слышит чернь. Ее звериные уши не созданы для откровенности гениев. Не должно об этом говорить на площадях; надо уйти в святое место. И поэт ушел:
Дорогою свободнойИди, куда влечет тебя свободный ум,Усовершенствуя плоды любимых дум,Не требуя наград за подвиг благородный,Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд…
Право царей — судить себя, и цари покупают это право ценой одиночества: «Ты царь — живи один». Избранник уже не спорит с чернью. Она является в последнем трехстишии сонета, жалкая и бессловесная:
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.Ты им доволен ли, взыскательный художник?Доволен? Так пускай толпа его бранит,И плюет на алтарь, где твой огонь горит,И в детской резвости колеблет твой треножник.
Здесь героическая страна в миросозерцании Пушкина достигает полной зрелости. Нет более ни порыва, ни скорби, ни страсти. Все тихо, ясно: в этих словах есть холод и твердость мрамора.
Пока избранник еще не вышел из толпы, пока душа его «вкушает хладный сон», — себе самому и людям он кажется обыкновенным человеком:
И меж детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он.
Для того, чтоб мог явиться пророк или герой, должно совершиться чудо перерождения — не менее великое и страшное, чем смерть:
Но лишь божественный глаголДо слуха чуткого коснется, —Душа поэта встрепенется,Как пробудившийся орел.
И он — уже более не человек: в нем рождается высшее, непонятное людям существо. Звери, листья, воды, камни ближе сердцу его, чем братья:
Бежит он, дикий и суровый,И звуков и смятенья полн,На берега пустынных волн,В широкошумные дубровы…
Христианская мудрость есть бегство от людей в природу, уединение в Боге. Языческая мудрость есть то же бегство в природу, но уединение в самом себе, в своем переродившемся, обожествленном «я». Это чудо перерождения с еще большею ясностью изображено в «Пророке»:
И он мне грудь рассек мечом,И сердце трепетное вынул,И угль, пылающий огнем,Во грудь отверстую водвинул,Как труп, в пустыне я лежал…
Все человеческое в человеке истерзано, убито — и только теперь, из этих страшных останков, может возникнуть пророк:
И Бога глас ко мне воззвал:«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,Исполнись волею моейИ, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей!»
Так созидаются избранники божественным насилием над человеческою природою.
Какая разница между героем и поэтом? По существу — никакой; разница — во внешних проявлениях: герой — поэт действия, поэт — герой созерцания. Оба разрушают старую жизнь, созидают новую, оба рождаются из одной стихии. Символ этой стихии в природе для Пушкина — море. Море подобно душе поэта и героя. Оно такое же нелюдимое и бесплодное — только путь к неведомым странам — окованное земными берегами и бесконечно свободное. Голос моря недаром понятен только для гения, «как друга ропот заунывный, как зов его в прощальный час».
Душа поэта, как море, любит смиренных детей природы, ненавидит самодовольных, мечтающих укротить ее дикую стихию. При взгляде на море, в душе поэта возникают два образа — Наполеон и Байрон. Герой действия, герой созерцания, братья по судьбе, по силе и страданиям, они — сыновья одной стихии:
Куда бы нынеЯ путь беспечный устремил?Один предмет в твоей пустынеМою бы душу поразил.Одна скала, гробница славы…Там погружались в хладный сонВоспоминанья величавы:Там угасал Наполеон,Там он почил среди мучений.И вслед за ним, как бури шум,Другой от нас умчался гений,Другой властитель наших думИсчез, оплаканный свободой,Оставя миру свой венец.Шуми, взволнуйся непогодой:Он был, о море, твой певец.Твой образ был на нем означен;Он духом создан был твоим:Как ты, могуч, глубок и мрачен,Как ты, ничем неукротим.
Герой есть помазанник рока, естественный и неизбежный владыка мира. Но люди современной буржуазной и демократической середины ненавидят обе крайности — и свободу первобытных людей, и власть героев. Современные буржуа и демократы чуть-чуть христиане — не далее благотворительности, чуть-чуть язычники — не далее всеобщего вооружения. Для них нет героев, нет великих, потому что нет меньших и больших, а есть только малые, бесчисленные, похожие друг на друга, как серые капли мелкой изморози, — есть только равные перед законом, основанным на большинстве голосов, на воле черни, на этом худшем из насилий. Нет героев, а есть начальники — такие же бесчисленные, равные перед законом и малые, как их подчиненные; или же, для удобства и спокойствия черни, — один большой начальник, большой солдат все той же демократической армии — Наполеон III, большой, но не великий. Он силен силою черни — большинством голосов и преподносит ей идеал ее собственной пошлости — буржуазное, умеренное, безопасное «братство», это разогретое вчерашнее блюдо. Он являет толпе ее собственный звериный образ, украшенный знаками высшей власти, воровски похищенными у героев. Наполеон III — сын черни, с нежностью любил чернь — свою мать, свою стихию. Более всего в мире боится и ненавидит он законных властителей мира — пророков и героев. Так мирный предводитель гусиного стада боится и ненавидит хищников небесных, орлов, ибо когда слетает к людям божественный хищник — герой, то равенству и большинству голосов, и добродетелям черни и предводителям гусиного стада — смерть. Но, к счастью для толпы, явление пророков и героев самое редкое из всех явлений мира. Между двумя праздниками истории, между двумя гениями, царит добродетельная буржуазная скука, демократические будни. Власть человека и власть природы, владыка тел и владыка душ. Кесарь, венчанный Римом, и Кесарь, венчанный Роком, — вот сопоставление, которое послужило темою для одного из самых глубоких стихотворений Пушкина — «Недвижный страж дремал на царственном пороге»:
…То был сей чудный муж, посланник провиденья,Свершитель роковой безвестного веленья,Сей всадник, перед кем склонялися цари,Мятежной вольницы наследник и убийца,Сей хладный кровопийца,Сей царь, исчезнувший, как сон, как тень зари.Ни тучной праздности ленивые морщины,Ни поступь тяжкая, ни ранние седины,Ни пламень гаснущий нахмуренных очейНе обличали в нем изгнанного героя,Мучением покояВ морях казненного по манию царей.Нет, чудный взор его живой, неуловимый,То в даль затерянный, то вдруг неотразимый,Как боевой перун, как молния, сверкал;Во цвете здравия и мужества и мощиВладыке ПолунощиВладыка Запада грозящий предстоял.
Пушкин берет черты героизма всюду, где их находит, — так же, как черты христианского милосердия, потому что и те и другие имеют один и тот же источник, основаны на едином стремлении человека от своей человеческой к иной, высшей природе. Гению Пушкина равно доступны обе стороны человеческого духа, и потому-то проникает он с такою легкостью в самое сердце отдаленных веков и народов.