Пушкин - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все поняли Толстого, все приняли этот лозунг черни. Не Пушкин, а Толстой — представитель русской литературы перед лицом всемирной толпы. Толстой — победитель Наполеона, сам Наполеон бесчисленной демократической армии малых, жалких, скорбящих и удрученных. С Толстым спорят, его ненавидят и боятся: это — признак, что слава его живет и растет. Слава Пушкина становится все академичнее и глуше, все непонятнее для толпы. Кто спорит с Пушкиным, кто знает Пушкина в Европе не только по имени? У нас со школьной скамьи его твердят наизусть, и стихи его кажутся такими же холодными и ненужными для действительной русской жизни, как хоры греческих трагедий или формулы высшей математики. Все готовы почтить его мертвыми устами, мертвыми лаврами, — кто почтит его духом и сердцем? Толпа покупает себе признанием великих право их незнания, мстит слишком благородным врагам своим могильною плитою в академическом Пантеоне, забвением в славе. Кто поверил бы, что этот бог учителей русской словесности не только современнее, живее, но с буржуазной точки зрения и опаснее, дерзновеннее Льва Толстого? Кто поверил бы, что безукоризненно-аристократический Пушкин, певец Медного Всадника, ближе к сердцу русского народа, чем глашатай всемирного братства, беспощадный пуританин в полушубке русского мужика?
Нашелся один русский человек, сердцем понявший героическую сторону Пушкина. Это — не Лермонтов с его страстным, но слабым и риторичным надгробным панегириком; не Гоголь, усмотревший оригинальность Пушкина в его русской стихийной безличности; не Достоевский, который хотел на этой безличности основать новое всемирное братство народов. Это — воронежский мещанин, прасол, не в символическом, а в настоящем мужицком полушубке. Для Кольцова Пушкин — последний русский богатырь. Не христианское смирение и покорность, не «беспорывная» кротость русской природы, — народного певца в Пушкине пленяет избыток радостной жизни, «сила гордая, доблесть царская»:
У тебя ль, было,В ночь безмолвнуюЗаливная песньСоловьиная.У тебя ль, было,Дни — роскошество.Друг и недруг твойПрохлаждаются.У тебя ль, было,Поздно вечеромГрозно с буреюРазговор пойдет, —Распахнет онаТучу черную,Обоймет тебяВетром, холодом,И ты молвишь ейШумным голосом:«Вороти назад!»«Держи около!»Закружит она,Разыграется! —Дрогнет грудь твоя,Зашатаешься;Встрепенувшися,Разбушуешься, —Только свист кругом,Голоса и гул…Буря всплачетсяЛешим, ведьмою,И несет своиТучи за море.
И символизм пьесы вдруг необъятно расширяется, делается пророческим: кажется, что певец говорит уже не о случайной смерти поэта от пули Дантеса, а о более трагической, теперешней смерти Пушкина в самом сердце, в самом духе русской литературы:
Где ж теперь твояМочь зеленая?Почернел ты весь,Затуманился;Одичал, замолк, —Только в непогодьВоешь жалобуНа безвременье…Так-то темный лес,Богатырь-Бова!Ты всю жизнь своюМаял битвами.Не осилилиТебя сильные,Так дорезалаОсень черная.
В настоящее время мы переживаем эту «черную осень», этот невидимый ущерб, — убыль пушкинского духа в нашей литературе.